Мы встретились в Раю
Шрифт:
Впрочем, я, кажется, снова слишком увлекся и забыл дать объяснения по поводу саратовской Вали и василеостровского сундука.
147.
И вот снова, как по заколдованному кругу бродя, возвращаюсь я к тому ленинградскому году, когда происходил мой своеобразный роман с Леною, односторонний, ущербный и возвышенный вместе, никак, естественно, не компенсирующий потребности в нормальном половом (тьфу!) общении, а потребность зрела, набухала, росла и с необоримостью природного закона привела к женщине, которую я мог позволить себе не обожать. Ею оказалась аспирантка ЛГУ, приехавшая из Саратова; знакомство произошло в курилке Публичной библиотеки и развилось во многомесячные, отдающие некрофилией встречи в стенах сырого и холодного города-кладбища.
Сначала два-три целомудренных свидания: кино, концерт в филармонии, стихи, троллейбусы, улицы, быстрое, потому что зима, ветер, промозглый мороз, расставание в конце, - но и Вале, и мне прогулок, разговоров мало, и вот мы после очередного концерта - на метро до конечной; выходим к часу ночи и - холодно!
– в подъезд большого дома на окраине Московского проспекта, знаете, где наверху
Мне сказала То-шень-ка:
Миленький, мне тош-нень-ка-а...
Ну чем тебя пора-а-ду-у-ю-у?
Что ж, зайдем в парад-ну-ю-у?..
слышал и не верил, что это может случиться на самом деле, не представлял как это бывает. А на улице - зима, и одежда, естественно, зимняя, и не подобраться друг к другу. Но что поделаешь? Я живу в комнате на пятерых, она - на шестерых, и как подгадать, чтобы дома никого хотя бы на четверть часика?! А лета все равно не дождаться, и друзей нету, чтобы тоже не в общежитии, разве Сосюра, но к нему с такой просьбой я в жизни не обращусь, сдохну лучше: он непременно свою долю потребует; - и ночь идет, тянется, и надо ждать шести, пока откроют метро, и возимся, возимся, и финал такой же, как в той клячкинской песенке: все равно мне тош-нень-ка-а...
Больше ночей напролет у нас с Валею не было, но и той, что случилась, оказалось довольно, чтобы перейти и психологический и технологический рубежи, и теперь всякое свидание непременно заканчивается одинаково, но уже в каких-то случайных парадных, в проходных подъездах, и не в три ночи, когда народ в основном спит, а в десять вечера, в половине одиннадцатого: дольше не дотерпеть. То и дело мимо шастают ленинградцы и вынуждают отскакивать друг от друга, делать вид, что мы просто целуемся. Со временем нам удается немного обжиться в чужом городе: завести собственный подъезд, тут же, на Васильевском, где стоят оба наши общежития: мое - на самом краю, у Гавани, ее - в начале, у Тучкова моста, - завести подъезд в глубине двора, где-то посередине острова, линии так на двенадцатой, у Малого проспекта, самого гнилого, самого грязного проспекта в этом районе города. Обшарпанному дому лет сто, он высок, этажей эдак в восемь, этажей еще старорежимных, полнометражных и, разумеется, без лисята, что даже в нашем сравнительно юном возрасте - не сахар, а верхний этаж - нежилой, и это-то уж наш этаж, вернее - ибо двери забиты наглухо - наш участок лестницы. Здесь стоит сундук, и мы на нем занимаемся любовью, не обращая внимания - закалка проходных парадных - на жизнь внизу, на хлопающие двери квартир, на разговоры их обитателей, мы не желаем думать об обитателях вообще - с их снобизмом, с их уютом, с их мебелью, с их дореволюционными клопами, которых никто никогда не выведет, потому что все дома - вместе, и клопы путешествуют из квартиры в квартиру, из дома в дом, успешно избегая любых нашествий санэпидстанции. На сундуке нам почти удобно, и после предыдущих мытарств мы едва не счастливы, мы чувствуем в глубине души, что могло бы быть и хуже, что нам просто дико повезло, и плевать мы хотели на этот чопорный город, который отказывает чужакам в лучшем приюте.
148.
Приехав в П. договариваться о постановке, я в равной мере поразился как встрече с Леною, так и жалкому ее положению в театре; я пересмотрел несколько спектаклей с участием моей бывшей королевы, но по эпизодам понять хоть что-нибудь определенное мне не удалось. Долгие московские недели перед возвращением в П. я, в остальном давно и легко сделавший распределение, колебался, не взять ли все же на главную роль Син°ву: таким образом я вернул бы ей достойное ее реноме, да и ситуация режиссер-актриса, открыла бы передо мною непредставимую бездну возможностей для развития так нелепо запнувшегося семь лет назад нашего... моего романа. Но что если Ленине положение вызвано не органической ненавистью плебса к высокородным, а отражает истинное соотношение театральных сил? Что, если Лена попросту неталантлива (тогда, в Ленинграде, подобная мысль, сами понимаете, и в бреду не смела коснуться моего сознания)? Я провалю свой спектакль, а от его успеха зависит в моей карьере слишком многое. Даже сидя в директорском кабинете накануне первой репетиции, я не знал еще, какую фамилию произнесу, и, когда выяснилось, что произнес не ?Син°ва?, почувствовал, как меня бросило в жар. Ничего, попытался я перед собою оправдаться. Я еще вытащу-вот только стану чуть-чуть на ноги - Лену отсюда. Она еще сыграет у меня самые лучшие роли, и не в этой бездарной, конъюнктурной пьесе, на которую я согласился из соображений исключительно общеполитических, - а в тех, других, настоящих, о которых мечтал долгие годы, замыслы реализации которых вынашивал в самых глубинах души. Лена сыграет у меня в ?Пятой колонне?! Однако, как ни убедительно выстраивались мои доводы, едва приказ с распределением появился на доске, я ходил по коридорам театра тенью, опустив голову, - словно предатель, а на проводы бывшего ленинградского однокурсника, Эрика Нахареса (он отбыл в П. положенные распределением три года и возвращался к жене, домой, в Ленинград, где его поджидала тотальная безработица), я пришел лишь после клятвенного его заверения, что Син°ва не приглашена.
Из трехкомнатной театральной квартиры, готовя ее к ремонту, вывезли все, и выглядела она, покрытая следами десятков временных, случайных жильцов: ободранные, исчерченные обои, обрывки афиш, фотографий, обломки макетов и мебели, сор - достаточно
– текли по нейтральному, точно у невменяемой, лицу слезы.
Рыльце в пушку, я принял их на свой счет и, удержавшийся убежать, едва Син°ва явилась, бродил по квартире, мешая всем, но, что ни минута, оказывался в прямой видимости проклятого, манящего подоконника. Нет, Лена категорически, подчеркнуто не желала обращать внимание на меня, она снова, как там, в Ленинграде, меня презирала, брезговала снизойти даже до каких-нибудь в мой адрес обидных слов, до выяснения отношений, до упрека, даже до взгляда не снизошла!
– и я, взбешенный, не выдержал наконец, подсел: а с чего вы, черт побери, взяли, что я непременно назначу вас на роль?! Она взглянула на меня откуда-то очень издалека, не вдруг узнавая, а когда узнала, расхохоталась: я?! из-за вас?! Боже, вот насмешили-то! Тут я уже счастлив был бы не поверить Лениной реакции, ибо любое презрение дороже полного игнорирования, но не поверить не существовало оснований, и мне ничего другого не осталось только согнать кого-то пьяного с моего пальто, схватить его за вешалку с пола и бежать, бежать, бежать, и уже на улице, на отрезвляющем морозце, осознать, как весь напрягся, напружинился, подался к Лене Нахарес, готовый не то защитить ее, не то избить, как она, раз начав и не умея остановиться, хохотала, хохотала, хохотала жутким истерическим хохотом. Стыдная, тоскливая ревность к ленинградцу Нахаресу поднялась во мне, ничего, приговаривал я, пиная с размаху попадавшиеся под ноги снежные комки, ничего, завтра утром ты уедешь, а я... а я останусь с нею, здесь!
На вечеринке, с описания которой я начал Ностальгию, Лена, спокойная, ничем не давала понять, что помнит инцидент на проводах, да и помнила ли? а Нахарес был далеко, - вот я и расслабился, разлопоушился и ляпнул сакраментальные слова про ?Пятую колонну?, про Ностальгию, и тут Лена так странно взглянула на меня: мне почудилось - точно как там, в Ленинграде, в василеостровском подъезде, - что я снова долго не мог прийти в себя: канава, камешки, оскандалиться перед дамой, ты что, что ли, влюблен в меня?! Но нет, хватит! сказал себе наутро. Сколько можно бояться неизвестно чего?! Сколько можно самого себя стыдиться?! И действительно, хоть это и дорогого стоило, еще через неделю, на новогоднем театральном капустнике подошел к Син°вой и прямо, в открытую, глаз не пряча, продолжил последний разговор. Да, кивнула она, никогда в жизни я не видел Лену столь серьезною. Разумеется. Вы позовите только. Я приеду, куда скажете, чтобы сыграть эту роль. Но не собирайтесь слишком долго: мне может недостать сил дождаться вашего приглашения.
149.
Сто девятый номер отеля ?Флорида?, битком набитого полицейскими агентами, террористами, провокаторами, доносчиками, проститутками, сто девятый номер, комната Дороти, повиснет посередине сцены, немного в глубине, и - даже когда там не происходит основного действия - будет мягко, манко светиться зеленым абажуром надкроватной лампы, малиновыми спиралями рефлектора и электроплитки. Чем бы ни занимался Филин: пьянством ли в баре Чикота, допросами ли с пристрастием в штабе Сегуридад, кровавою ли операцией захвата в доме на Эстремадурской дороге, Дороти ни на миг не покинет чистый свой уютный номер, ни на миг не изменит, не ускорит кошачью свою, комфортабельную жизнь: закончив принимать душ (занавеска полупрозрачна, вода - настоящая), сварит, например,, кофе (кофе тоже настоящий, чтобы аппетитный запах разошелся по залу), или примется за корреспонденции, или станет делать макияж, или примерит мягких, пушистых черно-бурых лис, а то и, томно раскинувшись на широкой, покрытой свежими простынями кровати, ненадолго вздремнет или полистает детектив, - и этот мир, мир Ностальгии, непрерывно сопровождаемый слегка шипящею и потрескивающей, патефонною. стенограммой Шопена (чаще всего зазвучит избитый, но бессбойно пронзительный до-диез-минорный вальс), - этот мир в той же степени, в какой завораживающе притягателен, окажется недоступен для всех нас: для Филипа, для меня, для зрителей, что усядутся в зале. Недоступность я подчеркну не только висячим положением сто девятого, но и контрастом окружения: кровь, грязь, предательства, убийства, насилие я представлю более чем натурально; проститутки и полицейские, шастающие вокруг, узнаются с первого взгляда.
Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, ответит Филип Максу, и я подписал договор на весь срок. В этом смысле Филипу куда значительнее повезло, чем, например, мне: у него имелся выбор, Филип сам до времени оставил свободную - так ему мнилось, запомнилось - родину, единственное место, где по-настоящему возможны творчество, воля, покой, - оставил ради борьбы с несправедливостью сперва на одном, потом на другом чужом клочке земного шара, и нужды нет, что время возвращения не наступит никогда, что справедливость неспособна победить в принципе, ибо, когда побеждает, побеждает уже не справедливость, а ожесточенные, смертельно отравленные кровью, властью, насилием люди, что за нее боролись, - важно - тем он от нас счастливо и отличается, тем он и свободнее нас!
– что у Филипа такая родина есть, во всяком случае, воспоминание о такой родине, иллюзия такой родины (я говорю не о реальных Соединенных Штатах, в которых никогда не бывал и, видно, не побываю). У него воспоминание - у нас, в лучшем случае, мечта.