Мы встретились в Раю
Шрифт:
Арсений, застав его нежилым и запустелым, с трудом узнает дом, где прошло детство, будет бродить по полуразобранным полам под проломами в потолке и пытаться хоть что-нибудь восстановить в памяти. Самым поразительным окажется, что Арсения узнают и вспомнят и что об отце до сих пор здесь ходят легенды, как о враче-чудодее, Человеке С Луны.
И тогда, вернувшись домой, Арсений напишет наконец о детстве большую повесть, где дом деревенской ссылки сольется в одно с домом среди полей; где могучий старик, срисованный с отца, каким тот неожиданно откроется Арсению при поездке, встанет во весь свой недюжинный рост, напрочь затмив маленького, слабого сына, которому Арсений безжалостно передаст многое от себя.
Надежд на публикацию повести на Родине будет немногим больше, чем в связи с романом, однако, в отличие от рукописи ?ДТП?, Арсений не рискнет передать рукопись трагедии за рубеж.
Ибо повесть получится трагедией.
158.
Взамен дяди Антония (офицера польской армии) и дяди Андрея (советского композитора), погибших в лагере в конце тридцатых - настоящих, кровных дядьев Арсения, - ему предложили
Впрочем, надо отдать дяде Косте должное: едва Евгений Ольховский, отсидев положенные восемь лет, освободился и вышел за ворота зоны с полугодовалым сыном на руках (последняя фигура - риторическая: мать Арсения, вольняшка, работала в лагере по найму, так что наш герой, хоть и родился в лагерной больничке, где отец фактически начальствовал, мытарился сравнительно легкими мытарствами первого круга - младенчество провел все же на воле), дядя Костя (он направлялся с какою-то спецгруппою через Владивосток в побежденную Японию) разыскал и навестил одноклассника, сознавая, надо думать, при этом, что по тем временам общение с пусть и отбывшим наказание, но все же врагом народа ничего хорошего принести не может, особенно ему, выездному политэконому-ориенталисту. Естественно, возраст у Арсения был не тот, чтобы в первую встречу запомнить дядю Костю: профиль ученого попугая, его очень сильные линзы очков, за которыми и глаз-то не разглядишь, сверхкоротко остриженные по бокам и взбитые впереди коком рано седые, но при этом довольно крепкие волосы, - однако рассказанная и пересказанная умиленными родителями история дальневосточного свидания возбудила чувствительное воображение настолько, что в конце концов Арсений обзавелся собственным о ней воспоминанием.
Вторая посадка и последовавшая за нею ссылка отца еще раз отбросили дядю Костю за границы мира, доступного семье Ольховских, и дядя Костя вновь пересек их (вернее, они расширились, захватив его) почти сразу же после пятьдесят пятого, не дожидаясь окончательных реабилитаций, которые шли волнами добрый десяток лет.
Так или иначе, а дружба отца с дядей Костею казалась крепка и выдержала испытание временем (не в философском или физическом смысле, а тем временем) и до определенной поры воспринималась Арсением как нечто удивительно романтическое, прочное, незыблемое, становилась объектом подражания и предметом зависти, и только потом, много позже, Арсения ошпарило неожиданное открытие: в каком страшном мире они живут, если мужская дружба, отягощенная трусостью и рядом полупредательств, не рассыпается и даже представляется неким древнеримским идеалом, причем не ему одному, а всем об этой дружбе знающим, - и перестал дядю Костю навещать, хоть тому уже стукнуло восемьдесят и никого, кроме Арсения, в Москве у него не осталось. Впрочем, последнее следовало понимать фигурально: давняя домработница, разжиревшая, ощущающая себя полной хозяйкою, заботилась о дяде Косте в надежде на наследство; вертелись вокруг всевозможные аспиранты и докторанты, готовые ради положительного отзыва или белого шара терпеть до поры сентенции профессора, а для души шла интенсивная переписка и ежегодные встречи с другом детства, сын которого вдруг проявил себя таким неблагодарным хамом.
159.
Выйдя из тюрьмы, Арсений обнаружит по отношению к себе в подавляющем большинстве друзей и знакомых тот же нравственный пуризм, руководствуясь которым перестал некогда навещать дядю Костю. Последний к тому времени уже умрет, так что поправить ничего будет нельзя. Кстати сказать, и домработнице ненадолго удастся пережить хозяина, кроме которого, оказывается, не найдется у нее родной души, и спустя какие-то полгода домработница буквально засохнет от тоски, переселится вслед за дядею Костею в эмпиреи, завещав похоронить бренное свое тело рядом с телом хозяина.
160.
Разумеется, человек сам должен отвечать за то, каким получился, и ни одни раскопки, даже с ошеломительно сенсационными результатами, ничего в его жизни определить не могут, разве кое-что пояснить. Поэтому Арсений конечно уж не имел права так налетать на беззащитную женщину, не имел права столь безжалостно требовать от нее отчет в прожитой жизни, - ей бы просто повернуться, войти в лифт и захлопнуть тяжелую металлическую дверь перед носом непрошеного допросчика, а она на тебе: раскисла, захлюпала носом в надушенный кружевной платочек, позвала к себе, стала угощать чаем из корниловских, словно папиросная бумага, прозрачных на свет чашечек и в конце концов все и выложила. Как раз по поводу этого чаепития дядя Костя с Арсением и разругались серьезно в первый раз.
Что же Арсений узнал в результате? Что эта подруга дяди Кости, отставная певица Музыкального театра имени Станиславского,
А вот еще одни раскопки, еще одна встреча еще в одной московской квартире: уже чуть подальше от центра, хрусталь не столь уж роскошен, фарфор современный, мадонны, книжные переплеты попроще, и, разумеется, никакого рояля. Сестра, проезжая через Москву, случайно проговорилась Арсению, что отец получил от Тавризяна большое письмо с просьбою подтвердить какие-то там факты прежней, лагерной жизни и что отец вроде бы отказался наотрез: телефон Тавризяна в тот же вечер разыскался через ноль-девять, а назавтра Арсений сидел в мягком низком кресле, обшитом потрескавшейся коричневой кожею, и потягивал крепкий, сваренный по-восточному, в песке, кофе.
Анушеван Георгиевич Тавризян был одним из тех ссыльных, которые пятого марта пятьдесят третьего открывали настежь законопаченные на зиму окна, когда Арсений с отцом проходили мимо. Грузин армянского происхождения, член партии с тысяча девятьсот какого-то очень раннего года, функционер закавказского, а потом и центрального партаппаратов, выпускник ИКП, он неким чудом, пройдя все допросы, уцелел и оказался, наконец, в относительной безопасности ссылки, женился там, как многие, на аборигенке (первая жена по заведенной схеме предала) и довольно близко - насколько позволяли условия - сошелся с семьей Ольховских. Еще задолго до того, как тысячи и тысячи людей потянулись из лагерей и ссылок на юг и на запад, его - первую ласточку - вызвали в Москву в качестве свидетеля по делу Берия, с которым в свое время Тавризян работал в Закавказье, реабилитировали, дали квартиру у Дорогомиловской заставы, персональную пенсию, и Анушеван Георгиевич засел за труды мемуарного характера по истории своей партии. Однако продвигались они слишком медленно для того, чтобы успеть в печать, и вместе с разжалованием субъективиста и волюнтариста в пенсионеры окончательно потеряли надежду увидеть свет. Впрочем, Тавризян, поразительно для историка нечуткий, верить в это не желал и затеял новую книгу, куда решил собрать судьбы всех тех, с кем сталкивался за время отсидок и ссылки, и тех, с кем сталкивались те, с кем сталкивался он. Архипелага Тавризян не читал по соображениям, как признался, принципиальным: раньше, мол, Солженицын стоял на правильных позициях и я, мол, его признавал, а теперь скатился в монархизм и махровый шовинизм. Бедный Солженицын! Несколько главок - об Арсениевом отце, об его братьях, о людях, которые, предчувствуя близкую гибель, доверяли отцу рассказы о себе, Анушеван Георгиевич по своему заведению отправил на визу первоисточнику. Первоисточник - Тавризян показал Арсению листок написал письмо, суть коего сводилась к следующему: да, все это имело место, я не отказываюсь, но подписывать ничего не стану и фамилию свою упоминать запрещаю! Боже! подумал Арсений. Отцу уже без году восемьдесят. Чего он боится? Чем дорожит? Благополучием детей? Но, во-первых, времена все-таки немного уже не те, а во-вторых... Что во-вторых - додумывать не хотелось, ибо могло поставить под серьезный удар древнейшую заповедь ЧТИ ОТЦА СВОЕГО, а под ударом находилось и так слишком много древних заповедей.
Слово за слово, и между доморощенным историком, убежденным марксистом-ленинцем, считающим, будто в тридцать седьмом годе виноват один Джугашвили и сведенная им однопартийная система, и Арсением, приводящим из того самого Ленина цитаты, что неопровержимо доказывали: тридцать седьмой, а также восьмой, девятый и прочие с математической необходимостью заложены уже в семнадцатом и даже более того - в самой идее наиболее передового учения; ссылающимся на тщательнейшим образом скрываемые эпизоды истории страны (А где доказательства?! взрывался Тавризян; доказательств, документов в Арсениевых руках действительно не наблюдалось, да и как бы они туда попали? но можно ведь и умирающего с голода, связанного, избитого человека спросить: а где доказательства, что вас били? А где доказательства, что вам не давали есть?), - разгорелся спор, перешел в ругань и едва не закончился позорным изгнанием Арсения из персональной квартиры персонального пенсионера. Изгнания не случилось только миротворческими стараниями так и не обтесавшейся и потому по-прежнему добрейшей аборигенки; она как раз накрыла на стол.