Мы жили в Москве
Шрифт:
Но уже в середине двадцатых годов он убедился, что о людях и проблемах современной ему литературы он не может высказывать вслух то, что думает. Что непозволительно хвалить эмигрантов, и слишком резко - как он привык критиковать тех, кто числился пролетарскими писателями. Он искал новые поприща, еще не обставленные идеологическими заборами. Он отступал перед преградами, но не уходил с поля боя.
Все больше писал детские стихи. Их с восторгом принимали маленькие читатели, их родители и педагоги. Однако партийная печать открыла огонь по "чуковщине".
Он переключил свою неиссякаемую энергию, главным образом, на новые издания русских классиков и на переводы зарубежных. Участвовал в составлении школьных хрестоматий *. Он был просветителем по призванию. "Вырастить два колоса там, где рос один, - вот настоящее дело, посильное каждому", - повторял он.
* Ни одна не была издана.
Он часто встречался с учителями, библиотекарями, подолгу беседовал с ними, со многими переписывался.
Отступая на одном участке, он наступал на другом, переходил от одного поля деятельности к другому. Он соглашался на уступки редакторам, цензорам во второстепенном, стремясь сохранить главное.
В Оксфордской речи он сказал:
"...Мне, старику, литератору, служившему литературе всю жизнь, очень хотелось бы верить, что литература важнее и ценнее всего и что она обладает магической властью сближать разъединенных людей и примирять непримиримые народы. Иногда мне чудится, что эта вера - безумие, но бывают минуты, когда я всей душой отдаюсь этой вере".
* * *
– Есть ли Бог? С бородою нету. А другой...
Замолчал.
В молодости, соблюдая церковные обряды, он - воспитанник позитивистов-шестидесятников и Чехова, вероятно, мало задумывался о Боге.
Влюбленный в поэзию, музыкально воспринимавший слово, самозабвенно восхищавшийся стихами, он верил - то, что вызывает любовь и восторг, можно разумно истолковать, объяснить.
Но принимаясь объяснять, он сам иногда великолепно опровергал эту свою наивно-просветительскую уверенность.
Он чутко воспринял "женственную стихию" блоковской лирики, стихи, возникающие властно, как бы сами собой, вопреки воле покорного им поэта. Обилие женских рифм, "влажные звучания" у Блока он услышал как филолог и как художник.
Он любовался гармонией ахматовского стиха, его кристаллически граненой стройностью. Он одним из первых угадал величие поэта в Ахматовой - юной красавице, которая большинству критиков казалась лишь одной из плеяды петербургских светски-богемных поэтесс.
Пастернака он увидел "под открытым небом, под ветром и солнцем, в поле, в лесу, среди трав и деревьев".
И в то же время стремился объяснить читателям (и себе?), как непосредственно и конкретно отражает поэзия реальный мир - природу, предметы, события.
Ночь, улица, фонарь, аптека...
Чуковский был едва ли не единственным критиком, который, говоря об этих строках,
...чуть золотится крендель булочной
И раздается детский плач.
...Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Для большинства читателей нескольких поколений эти зарисовки едва различимы в таинственном тумане, окутавшем
берег очарованный
и очарованную даль.
Но Чуковский напоминает: булочники вывешивали тогда над лавками золоченые крендели; за шлагбаумами на станции Озерки в то лето копали канавы.
И в карнавальной фантасмагории ахматовской "Поэмы без героя" он видит исторические реалии. Зимой тринадцатого года действительно была гололедица, и кареты валились с мостов. Извозчики, поджидавшие театралов, жгли костры. Красавица-актриса Ольга Глебова-Судейкина - "белокурое чудо" - была близкой подругой Ахматовой.
В пастернаковской поздней лирике Чуковского радует узнавание именно переделкинских рощ и того ручья, которым начинается речка Сетунь.
Такая пристальная зоркость критика-реалиста помогала и помогает приблизиться к великой поэзии, проникнуть в ее сокровищницы. И многие начинают сознавать, что стихи, словно бы непостижимо далекие, вырастают из реального мира. И поэты, считавшиеся непонятными, чужими, - сродни понятному с детства Некрасову.
Чуковский в критике - просветитель и рационалист. А в поэзии сказочник, фантазер. В его мире разговаривают крокодилы и умывальники, летают одеяла и посуда.
Долго, трудно пришлось ему отстаивать право на сказку, на веселый абсурд.
Но именно веселый и в конечном счете возвращающий к понятному и доброму миру, где терпят поражение тараканища и бармалеи.
Чаще всего он избегал мрачного, болезненного, ущербного; стремился к ясности, здоровью. Веселых леших он предпочитал печальным демонам.
Ему был чужд Достоевский, он не жаловал Цветаеву.
Он - литератор-труженик - с молодости, со времен газетной поденщины сохранил привычку работать повседневно, упорно, непрерывно. Он рано отказался от богемных и светских развлечений: не пил, не курил, не играл в азартные игры, не охотился, не рыбачил, не собирал коллекции...
Он в десять часов вечера ложился спать. Пока хватало сил, работал по дому, таскал воду, колол дрова. Хорошо ходил на лыжах, плавал, греб, любил долгие прогулки. В старости не покидал Переделкино; до начала последней болезни был неутомимым пешеходом.
Литература всегда оставалась его главной страстью - его работой и досугом, игрой и повинностью. Из этого единства выросла "Чукоккала". Он любил общество; был веселым тамадой на трезвых пирах слова, мысли и шутки. Для большинства их участников эти встречи оставались просто приятными воспоминаниями. Он же в дневниковых записях, которые вел на протяжении десятилетий, отмывал из потоков досужей болтовни драгоценные крупинки для сокровищниц своей памяти.