Мы жили в Москве
Шрифт:
* * *
Когда мы впервые пришли в его дом, он был уже общепризнанным и прославленным. Старики, знавшие его стихи с детства, читали их внукам. Его книги издавали в Западной Европе, в Японии, в Америке. К нему ежедневно прорывались писатели, журналисты, редакторы, режиссеры и операторы кино и телевидения, библиотекари, учителя... Постоянно звонил телефон, почтальоны тащили охапки писем, бандеролей, авторы книг и статей просили об отзывах.
Он не был смиренником. Он знал цену своему слову, образованности, известности. Ревниво дорожил своим временем, которого
Но, закончив статью, очерк, заметку или деловое письмо, он тут же спешил прочесть написанное вслух - друзьям, знакомым, и отнюдь не только профессиональным литераторам.
Нам он читал свои предисловия к сборнику Пастернака, к "Чукоккале", статью о "Поэме без героя", некоторые письма и жалобы; давал с собой рукописи своих очерков о Зощенко, о Гумилеве. Первый раз нас это ошеломило, да и позднее всегда поражало, как настойчиво он требовал критических суждений.
– Прежде всего скажите, что именно не понравилось. Что режет ухо. Что кажется недостаточно убедительным, недостаточно понятным.
Многие уже тогда считали его олимпийцем. Добрым дедушкой всех советских детей. Старейшиной литературного цеха...
Таким изображали его юбилейные статьи, литературные обзоры, позднее некрологи и воспоминания...
Нет, он никогда не застывал в монументальном величии. И менее всего был благостным патриархом.
"Молодость долго не покидала его", - писал он о Пастернаке. Молодость Чуковского длилась еще дольше. Молодыми были все его повадки-ухватки, ненасытная любознательность, порывистый нрав, неутомимое прилежание и юношески страстная приверженность к печатному слову.
Первую статью "Что такое искусство" он опубликовал семнадцатилетним. И в последующие семьдесят лет он каждый раз волновался, тревожился из-за каждой новой публикации. Клара Лозовская рассказывает:
"Когда рукопись, наконец, отвозили в редакцию, он нетерпеливо ждал сначала набора, потом корректур, первую и вторую, потом чистые листы, потом авторские экземпляры книги. Он засыпал меня вопросами... Малейшая задержка чудилась ему катастрофой, потому что каждый год, каждый день своей жизни он считал последним подарком судьбы".
Престарелый автор десятков книг каждую новую заметку готовил, напряженно беспокоясь, ждал ее появления нетерпеливо, трепетно и встречал радостно, как начинающий репортер.
Это безудержное стремление публиковать оказывалось иногда сильнее потребности высказать все, что первоначально хотел и именно так, как думал, ощущал. Властное желание увидеть свое слово напечатанным приводило к тому, что иногда он позволял это слово урезывать, корежить.
* * *
– Писатель в России должен жить долго!
Эти слова мы не раз слышали от Корнея Ивановича. Он повторял их, говоря о новых публикациях Ахматовой, Булгакова, Мандельштама, Зощенко, вспоминая о своих тяжбах с редакторами. Впервые он сказал это, кажется, в 1956 году, когда начали воскресать из забвения и люди и книги.
Тогда
Первые напористые просветители XIX века - шестидесятники и семидесятники, "ходившие в народ", и все их либеральные и революционные последователи - пролеткультовцы, рабфаковцы, энтузиасты ликбеза, - верили, что вершины культуры можно победно штурмовать в лоб, завоевывать лихими атаками, верили, что от миллионов букварей ведут прямые, короткие пути к Пушкину, к Толстому, в Эрмитаж, во МХАТ, к созданию новых, еще более значительных сокровищ культуры.
Подобными иллюзиями жили Чернышевский, Горький, многие старшие и младшие современники Чуковского; и он сам тоже не избежал влияния просветительских утопий.
Но с годами он постепенно убедился: чтобы вырастить колос, недостаточно самого сильного желания, - необходима долгая, упрямая, часто неблагодарная работа. И необходимо время. Он убеждался, что на высоты культуры нельзя вбежать, что ни колос, ни человек, ни книга не созревают ускоренно, досрочно.
Ему посчастливилось. Годы оттепели пришлись ему как раз впору. Его сосредоточенная воля восторжествовала. Он дожил до той поры, когда его сокровенные накопления стали жизненно необходимы для множества людей. И он - щедрый скупой рыцарь - успел раздать немалую часть своих сокровищ.
Под его рабочим столом в переделкинском кабинете стоял сундучок, в котором лежали стопы пожелтевших листов, тетради, записные книжки. К. И. годами собирал рукописи Некрасова.
В том же сундучке хранились рукописи Толстого и Чехова; их подарил Анатолий Федорович Кони - сенатор, тайный советник, академик, ученый, юрист и писатель - был председателем того суда, который в 1876 году, вопреки воле императора, оправдал революционерку Веру Засулич. Кони встречался, переписывался, дружил с Некрасовым, Гончаровым, Львом Толстым, Достоевским, Чеховым, Репиным. И в последние годы жизни дружил с Корнеем Ивановичем Чуковским.
В кабинете, где стоял заветный сундучок, Корней Иванович слушал стихи молодых поэтов, читал рукописи начинающих писателей, разбирал их, критиковал, хвалил.
И тогда связь времен становилась явственной, зримой, осязаемой.
Входя в эту комнату, мы испытывали и жадное любопытство, и счастливое сознание причастности.
Корней Чуковский олицетворял бесконечность, непрерывность жизни русского слова.
Каждый раз мы уходили от него со смешанными чувствами - стыда и радости. Стыдно было за то, что так мало сделали сами, так легкомысленно расходуем время и силы, так невзыскательны к себе и к друзьям...