Мы жили в Москве
Шрифт:
А нужно ли было говорить правду на двадцать втором съезде?"
В конце этого разговора Анна сказала Л.: "Я с тобой не согласна, но я тебя люблю".
Анна и Роди - так она называет своего мужа, а он ее Чиби - вместе почти сорок лет; сколько всего у них за плечами, и так они нежны друг с другом, он то за руку возьмет, то голову погладит незаметно.
Анна: "Я хотела бы написать книгу о справедливости. Что это такое? С одной стороны - твоя история, а с другой стороны - история нашей уборщицы. Она из Восточной Пруссии, богатая крестьянка, жена эсэсовца. Ты ведь и таких тоже защищал..."
Через две недели, 7 марта, после поездки в Веймар, Лейпциг, Дрезден, Виттенберг,
И попутно - а у Анны самое важное всегда попутно: - То, что я сейчас расскажу, ты не вздумай писать ни в какие мои биографии. Вы знаете, что такое малая родина, патриа чика? Она есть у каждого человека. Моя - на Рейне. А Германия разделенная. Многое настоящее немецкое - не у нас. "Патриа чика". Из-за нее человек и смеется, и плачет. Не могу же я плакать из-за того, что СССР покупает пшеницу в США, не могу смеяться над вашим лысым Никитой. У меня и слезы немецкие, и смех немецкий. Я здесь недавно пришла на одно важное заседание. Гардеробщик услышал мой говор, привел своего напарника. "Он тоже из Майнца". Мы с ним разговорились. Его сестра училась в той же гимназии, что и я. Он принес кофе. Так все время заседания я пила кофе с земляком... И я и Роди, мы оба остались без малой родины. Он ведь из Венгрии. Если бы Москву разделили и ваши друзья Т. и Ф. очутились бы на другой стороне стены, что-то важное ушло бы из ваших жизней, верно?
...Интеллигенты часто чудаки, иногда бывают "комиш", но когда талантливы, то нет. Вот Брехт не был "комиш".
Из брехтовских пьес больше всего любит "Галилея".
– Гомулка не любит интеллигентов. Сначала не любил тех, кто против социализма, а теперь они ему вообще все чужды. Но Гомулка для социализма полезнее, чем Т (называет известного либерального поэта).
Л. возражает. Она отмахивается.
– А иногда мне нравятся люди, которые мне совсем не нравятся. Например, Ульбрихт. Он меня ненавидит, но и удивляется, что за женщина такая, все время смеется? Что-то в нем меня привлекает. Он верит в то, что говорит. Он искренен. Но он, - она хитро улыбается, - никогда не поймет, что такое "патриа чика". Потому что он и Готше здесь родились. У вас ведь нет особой разницы, родился ли ты в Харькове или в Новосибирске. А здесь очень большая.
Вероятно, она говорит с нами об Ульбрихте, чтобы объяснить, почему дала статью в сборник к его 70-летию - за это ее осудили некоторые писатели.
– Роди был с Бела Куном в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Мы в Париже узнали о гибели Куна, были потрясены.
Вечер был длинным, мы переговорили едва ли не обо всем на свете.
– Я живу здесь много лет. У нас сотни знакомых, но людей, с которыми разговаривала бы так откровенно, - нет.
* * *
Л. Те немецкие сановные идеологи, литераторы и журналисты, с которыми мы встречались, были больше похожи на комсомольских и партийных работников времен первой пятилетки, чем на наших новейших функционеров, у которых не осталось никакой идеологии, а только циничное охранительство и политиканство.
Берлинские цензоры нас удивляли. В ГДР издавали Лукача, который был у нас под запретом, переводили и издавали Фолкнера задолго до нас, и издавали книги, и публиковали статьи против антисемитизма в прошлом и настоящем. А у нас стихотворение Евтушенко "Бабий яр" вызвало исступление и в аппарате, и у литературных черносотенцев. Но в то же время в ГДР не разрешили публиковать повести Александра Солженицына, несмотря на все похвалы Хрущева, "Правды" и "Известий". Не напечатали даже романов Кочетова, потому что он слишком "мрачно" изображал советскую
В повседневной жизни ГДР для нас многое было приятно-непривычным продавцы, официанты, служащие гостиницы были дружелюбно-вежливы, несравнимо с тем, к чему мы привыкли у нас. Все наши поездки, все встречи - и деловые, и личные - были хорошо организованы, нам ничего не навязывали, нам никого не приходилось ждать, все делалось так, чтобы нам было удобнее, легче, интереснее.
Пожилая журналистка, изможденная, но весело-добродушная, спросила нас: "Вас как называть - на "ты" или на "вы"? (Du - Genossen oder Sie Genossen), и потом объяснила: "В Германии все коммунисты говорят друг другу "ты", я и Ульбрихту говорю "ты, Вальтер", а ваши советские чаще "выкают", либо начальник подчиненному "ты", а тот "вы", и даже "товарищ такой-то" иногда произносит, как "ваше сиятельство".
Замминистра иностранных дел ГДР Петер Флорин (мы с ним познакомились в августе сорок первого года в подмосковной деревне Кубинка, где получали обмундирование перед отправкой на фронт и две ночи спали в одной палатке) обедал за одним столом со своим шофером и техническими сотрудниками, а в дальних поездках сменял шофера за баранкой, чтобы тот мог отдохнуть. И он же говорил нам, что Евтушенко - изменник, что "его выступления в Западной Германии - нож в спину ГДР", и между прочим заметил: "Западный Берлин все равно будет нашим... Нет, нет, никакой войны, мы его так возьмем..."
* * *
От нескольких людей мы слышали о Роберте Хавемане, ученом-физике, который при нацистах сидел в тюрьме, причем больше года в камере смертников.
В начале 60-х годов он, кроме лекций по физике, читал в университете еще и лекции по философии. Как убежденный марксист он критиковал теорию и практику не только Сталина и Ульбрихта, но и Ленина. Его обвиняли в "люксембургианстве", в троцкизме и еще в каких-то уклонах. В 1964 году он был отстранен от преподавания в университете. Еще несколько лет оставался членом Академии наук.
Даже те, кто называл его лекции политически "вредными", о нем самом отзывались с безоговорочным уважением. Однако нам сказали, что мы не должны встречаться с Хавеманом. Мы и не попытались.
Р. Что же - нас там подкупали, соблазняли, приручали? Ни тогда, ни позже я не думала, что какие-то советские или гедеэровские инстанции хотели нас подкупить, соблазнить, приручить. Однако некоторые впечатления этой поездки словно бы вернули нас к иллюзиям молодости.
Мы были гостями. Мы ходили и ездили куда хотели, виделись с теми людьми, кто был нам интересен и приятен. Мы много работали, но на месяц освободились от всех забот - и домашних, и литературных, и общественных. Ни потрясшая нас стена, ни судьба Хавемана не стали тогда по-настоящему нашими проблемами, нашей болью. Анна Зегерс, Эрвин Штриттматер, Пауль Вине, Дитер Вильмс, Гюнтер Кляйн говорили с нами и спорили - о том же, о чем мы все, эти годы говорили в Москве: Сталин, ошибки или преступления, политика и мораль, как построить настоящий социализм.
Некоторые их возражения звучали ближе к тому, что мы слышали в Москве от противников, даже от тех, кого называли "наследниками Сталина". Но в ГДР их мысли и слова были для меня не просто отчуждены чужим для меня языком. Они воспринимались по-иному еще и потому, что люди (хотя я знала их мало) все же по-человечески были мне милы, были искренни. Они не претендовали на владение абсолютной истиной, а лишь искали ее, искали, пусть по-иному, чем мы, ответов на вопросы, важные и для них и для нас. Часто сомневались, не скрывали этого, внимательно слушали возражения.