Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Шрифт:
В чём для меня отличие песен от просто стихов? Во-первых, в способе сочинения. Мою песню обусловливает мелодия. Чаще всего она-то и приводит с собой и сама же расставляет слова. Даже и со стороны, мне кажется, должно быть видно: могла ли какая-то песня выйти из уже готового стихотворения, или музыка пришла раньше слов, или же сочинение музыки и слов не могло быть иным, как только одновременным. Не могло быть иным (но музыка всё же всегда хоть немножко опережаласлова) сочинение многих моих песен. Вот, к примеру, песня «Золушка». Рассудите сами! Можно ли сесть и начать писать вот такое… стихотворение?
Ночь. Ночь новогодняя. Снег синий-синий. В заботах сегодня я, А сёстры ушли танцевать. Пламя в печи не горит никак…И так далее… Тут ясно, что слова и мелодия сочинялись вместе, что сама же мелодия и лепила
Песню, которая складывалась в последовательности: от музыки к словам — и вообще нелегко потом читать как стихи. Можно, но в большинстве случаев нелегко. Таковы у меня и «Золушка», и «Рыжая девочка», и «Заклинательница змей», и «Страна Дельфиния», и многие другие песни.
Как приходит песня? И как — стихи? Стихи приходят, например, от потребности передать ускользающее состояние природы, разоблачить то, что кажется слишком явным вздором, признаться в слабости, но — зная, что найдутся любители позлорадствовать, — тут же всё превратить в розыгрыш и обмануть лучшие ожидания… Стихи пишутся и от восторга перед замечательным человеком, или просто явлением, или от недовольства явлением (или человеком) незамечательным. Это стихи. А песни являются всегда невесть почему и неизвестно откуда. Если так же неизвестно, откуда явится не песня, а стихотворение, я иногда превращаю его в песню. Ведь песенным способом приходящие стихи тоже уже заключают в себе песенную идею. Например, в них больше прозрачности по сравнению с обычным стиховым сплошняком, больше простоты, легче даётся единство настроения. У них ДРУГОЕ ВДОХНОВЕНИЕ, чем у стихов, не близких к песне, а также им больше свойственна повествовательность и часто — сюжетность. Но вообще на всё про всё, наверное, нет единого закона и каждый случай всё равно приходится рассматривать отдельно [65] .
65
«Альманах „Поэзия“», рубрика «Мастерская» (1983, № 37). (Автором сделаны лёгкие сокращения и уточнения.)
Вернитесь, аисты!
Красочность лирики Янины Дегутите никак не происходит от масляной живописи, плотной и насыщенной, но это и не безотчетно нежащаяся акварель, в которой бы могла постепенно расплыться энергия линий. И хотя летучие пятнышки акварели, необходимо-неизбежные в качестве элементов, в её стихотворениях есть, как есть в них и всё остальное; и хотя — отдельными взмахами — масляная живопись заявляет о себе тоже —
Пульсирует лето полное духоты и зноя на холстах на холстах на холстах голубые до боли красные зелёные краски земли и сна —всё же нельзя не отметить, что эти вот, например, строки взяты из стихотворения «Лето», посвященного художникуЙонасу Шважасу. А ведь художник и лето, лето и живопись маслом — кровная родня!
Но в большинстве случаев, но вдали от исключений, краски и цвета стихов Дегутите бывают какими-то иными: изнутри светящимися, тоньше цветущими… И царит среди их радужности — серебряный. Даже не цвет, а свет. «Тысячи шагов играют в снегах, как серебряные пилы» — это из «Фуги с серебряными пилами». «Окна с серебряными птицами» открываются нам в «Сахарных колокольнях». «Ледяные лестницы — серебряные террасы» — в «Вешних родниках». «Серебряное поле осени» — в «Пейзаже с серебряным осколком». «Зеркальная чешуя на серебряном теле рыбы» — в «Фиорде»… И хотя в эту своеобразную Аргентину заплывают время от времени и «золотые рыбы» и «золотой лёд», и показывается порой «блёклое золото жнивья», всё же можно догадаться, что в стране Дегутите серебро ценится даже выше, чем золото. То и дело под рукой поэта мерцает и вспыхивает тот цвето-свет, от которого никогда не устаёшь, который всегда благородно своевременен и уместен, который находит точную меру уже названной окружающей радужности письма и делает его (по надобности) то легче, то тяжелее… Не так ли морская качка распоряжается весом вещей на шхуне? Что ни делалось бы, что ни свершалось бы внизу, на страждущей землестиха, в бурях его или в затишьях, — всегда где-то выше, в том или другом небесном углу ненавязчивым отблеском держится серебро. Но сто ит оно также и внизу, и сбоку где-то, — как гениальный статист и как безмолвный свидетель. Никогда не безработное, действующее почти как символ в системе образов-доказательств, — гордое серебро бессребреников.
В героине стихов, в её натуре, вас поражает редкое сочетание крайней ранимости и мужественного бесстрашия. Это человек сразу и хрупкий и несгибаемый. Становишься иногда в тупик — что за нервы у неё: совсем паутинки или железные тросы? Одно из любимых слов поэта — «раскачивание», «раскачать». Видать, при раскачивании, как вес вещей на той шхуне, меняется и степень выносливости снастей, прочности их. Отдельные вдруг как бы рвутся… «Ты уже никого не спасаешь / Ни от смерти, ни от безумия», — говорит себе героиня, похожая в это время на удрученную фею, на Ариэля затравленной природы, на духов кончающегося, последнего в мире, воздуха. Похожая и на современную экологическую сильфиду, с которой мало считались, но которая, жмурясь от ослепляющей гари и дыма, все ещё рвется — спасать! Но эта сильфида с железной волей — прежде всего она всё-таки человек. Которому всё страшно. Которому ничего не страшно. Ведь, «всё отлущилось», отстоялось, отсеялось. Позади, в стороне, внизу где-то — остались все круги ада. Больше и терять нечего, только воспоминания иногда становятся снова грозными. Но образ моря, «серебряного кубка моря» — он тысячу раз неслучаен в этой лирике больших перепадов, — и «раскачивание» продолжается… От отчаяния к почти нигилизму оставался уже только шаг, но… приходит на помощь та, бесконечно таинственная и всех поэтов берегущая, сила, о которой, собственно, ничего не известно, кроме одного: «Ты Тот, кто никогда не вскинет белый флаг».
Отсюда — всегда возвращающееся мужество. Отсюда — горячий патриотизм поэта. Молитвенное отношение к родимой речи — другой берегущей силе. Благоговение перед Вильнюсом — прекрасным городом на семи холмах. И, как солнце сквозь тучи, блещет лик Родины. И вот уже снова жизнь — лишь ипостась бессмертия, лишь возвышенно-интригующее «вечное странствие».
Традиционное начертание стиха, относящееся к ранним периодам творчества Янины Дегутите, со временем превращается у неё — то в сплошные тире, несколько напоминающие порывистую пунктуацию Эмили Диккинсон, то заменяется почти полным освобождением от оков пунктуации. Но (и это я давно заметила) Янина Дегутите не принадлежит к поэтам, отряхивающимся от знаков препинания с прямою целью отряхнуть с себя уж заодно и всю старую классику с её традиционным человеколюбием. Как если бы оно, человеколюбие, могло, несмотря на свою крайнюю редкостность, кому-нибудь надоесть! Не относится Дегутите и к тем, кто крушит привычное написание в погоне за той седою древностью, которую мы так часто и так ошибочно величаем «модой». Летят аисты Дегутите… И отказ её от запятых и точек становится таким понятным!
Над самой землей над самой землёй над самой землёй черно-белые крылья вечереющее небо горит так трудно оторваться от земли от родной крыши от порогаАисты дарили нам сказку детства. «Как мы ответим на их привязанность»? А вот так… Они летят туда, где им обиды не будет, где безопаснее. Но в своей невинности птицы не умеют предавать даже в ответ на вероломство. Дыхание перехватывает от их полёта-побега, всё же не отрывающегося от земли, которая затравила их… О каких же запятых и точках тут может идти речь?!
Так что же открывается? — со всей постепенностью художественности, но и на всех её скоростях? Как бы я могла ответить на этот вопрос? Открывается, вероятно, то, что уже и раньше мелькало в наших догадках. Открывается то, что вся тонкость изобразительных средств поэта: всё их безудержное богатство, впрочем, обуздываемое пуританским вкусом, смиряемое заклинательной музыкой, укрощенное и удержанное повторяющейся оправой из лунного серебра, — всё это служит, как выясняется, совсем не снобизму снобов и не эстетству эстетов-антиквариев, а служит всё это… гонимости гонимых, бедности бедных, отверженности отверженных. Как, впрочем, тому и подобает быть у настоящей поэзии, она, быть может, несколько путает надежду с безнадежностью и опять — невозможное с возможным, ибо обращена к заброшенной всеми «женщине у кургана Унтупяй», потерявшей там свою тень (к женщине, которая «этих строк не прочтет никогда»!); к сборщикам картофеля, к больным детям, к добряку-дяде, пропавшему без вести во время войны и затем «не опознанному»… И, одним словом, ко всем тем, кто уже действительно больше никогда ничего не прочтёт, потому что или совсем пропали или читать не обучены… Перспективный ли это для поэзии путь? Во всяком случае он — единственный. Ведь только поэзия, обращённая к «невписанным в окоем» (как не вспомнить тут известное выражение Марины Цветаевой!), может простираться таким образом далее окоема…
Поняв это, поймём и другое. Сочетание в стихах Янины Дегутите филигранности мастерства с абсолютной свободой и естественностью ни на миг не должно показаться нам парадоксальным. Да, кружево тонко, но кружевница-то, видимо, из простых — в старинном, страдальческом, калёным железом пытанном смысле этого слова,
Синее дерево сливы, что будешь делать без руты, без Божьего дерева одно, здесь…И с убедительностью всё усиливающейся до нас начинает доходить глубокая народность этого творчества. Кажущаяся прихотливость оборачивается небесным рукоделием простонародной швеи, вязальщицы, кружевницы. Сказочной тонкостью, но ещё больше — сказочной простотой фольклора, из заповедной глубины которого —