«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник)
Шрифт:
Но сама Елена уже миновала покатые версты и пробиралась к ставшей пустынной кухне.
Дверь в кабинет была приоткрыта: в кабинете стоял Константин Григорьевич, в мундире, с орденом; читал какую-то большую бумагу. Вспомнила, когда было так же? Ах да, в 1914 году, летом. Елена закрыла глаза и легко прокралась по охватившей красноватой темноте к выходу. В голове, в сердце, в жилах пробежала такая же темная, красноватая мысль. Ее не объяснишь, не расскажешь, но означала она: все кончено.
– Папа! Папа! убеди Лену...
– Что с тобой, дочка?
–
Откуда у отца с утра усталая улыбка и сухой вдруг тон.
– Бог с ней, Катя. Не до нее. Иди.
У Кати вдруг появились в глазах увеличительные стекла: они смазали, слизали бившие в окна очертания белого Кремля, золотой блеск парадной формы отца.
– Папа, что это? Почему ты в царской форме?
Кремль опять растопырил белые лапы и серые подступы распространил, принимая с них в объятья новые толпы.
Жмется к пропыленным - уже!
– стенам сдавленный топот, шум, галдеж: в воротах огромное течение, которое остановить уже нельзя. Стоял деревянный барьер так, что проход был только около часового; барьер отодвинули и, угловато толкая двух на этот случай поставленных красноармейцев, шли, смотря широко и прямо, как в атаку. Пропусков уже никто не требовал.
На желтое солнце нарвалось летевшее облако; сразу окрестный воздух прохватило легкой темноватостью, а пыль посерела и, отяжелев, снижалась, оттого что толпа остановилась, и стало темно и гулко под сводом; кто-то, стиснутый сопротивлением впереди, крикнул:
– Разоружай караул!
Хлынуло,
шарахнуло,
рас
сыпалось
что
то трескучее, как черепки:
грохнуло.
От белой стены рвануло куском белого лица все время такого невидного красноармейца.
– Бей их.
– Ур-ра.
Мелькнул погон.
Рассыпались обоймы.
Наперли, нажали, все, что было деревянным до сих пор, треснуло щепляво и... прорвалось вперед. На площади, внутри двора, как сыпь проступила перестрелка, затихшая немедленно. Есть кровь, пронесли кого-то неизвестно куда в расступившуюся щель. Можно вытереть мгновенный пот.
У соборного подвала сгустилась давка: туда метнулся командир сводного отряда, он же комендант Кремля, взорвать подвал. В густом рычаньи там погас визг.
Ахнуло после визга:
– Кремль наш!
Многим впервые открывался Кремль.
Выведенных из консистории
(КАНЦЕЛЯРИЯ)
утрамбовывали прикладами в дом рядом с чахлой часовней.
День невероятно затянулся. Он пал бременем на развороченные дома (сколько их обуглилось во время январских пожаров!), минуты тянулись в трехаршинные часы: день был беспокоен, как больной зуб, таким он выпал из разинутого рта уравновешенного времени. Но с выпученных как солнце циферблатов иногда все-таки падали часы. Улицы, многоногие и шаркающие, прозрели окончательно, все сбивались к Кремлю, втекая за стены. Но толпы уже не щетинятся винтовками, они стали тупорылыми, как иоркширы, мягкотелыми и только длительным
Дом с отъеденным крыльцом
ГУБЕРНСКИЙ ВОЕННЫЙ КОМИССАРИАТ
красная с позолотой сочилась вывеска так.
Елена пробиралась сюда - по ведомству.
В Агитационно-Вербовочном Отделе, рядом, никого не было. В комнатах здесь, в Комиссариате, - трепетно, малолюдно, рябовато от пыли. У служащих потные пальцы. Обжигают (особенно это заметно по тому, как их бросают) телефонные трубки, кажется, что по проволокам льется не гуденье и шепелявый притянутый сюда голос, а плавленный металл.
– К телефону.
– "Товарищ, попросите губвоенкома тов. Лысенко. Что? Не приезжал? А, это вы... Сейчас перестанет соединять Центральная. В городе мятеж. Председатель губисполкома убит".
Мембрана - каленое кольцо.
– "Президиум арестован. Что? Да все разбежались!"
Мертво и неожиданно: прощальный поцелуй разъединенья.
Елена вышла из кабинета комиссара.
Рванули двумя-тремя вопросами: она - начальство.
Кто-то плеснул белой известью.
Горячо?
Холодно.
Белая известь - бледность.
Ремингтонистка, мелькнувшая мимо, в смоль насурьмила черные толстые брови.
Где-то слабонервная раскололась истерикой:
– Что делать, товарищ Елена?
– Уходите все, бегите.
– А вы?
– И я...
Белая кисть мазала лица:
проступали черные толстые брови - на зрителя,
глубоко падали глаза.
– А-а-ах!
Охнуло всем домом и съежило простенки: стали шире окна, укрыться некуда: простенки ежатся, узятся: куда деваться?
Тенькнуло стекло: рикошет.
Сжался.
К черному ходу.
Но черный ход
сжался
как судорожные челюсти: не выберешься. Он стал сводчатым, темным, заставленным кадками, ложные двери пересекают бег, вся эта сложность встала за мятежников. Когда вдруг из широкого горла хлынул в глаза двор, покрытый бесконечным небом...
к заборам!
бежать!
Елена дрогнула: по забытой вязаной кофточке заледенела нежная девичья спина, как будто в эту влажную жару высасывают из тела его нормальный жар; но вязаной кофточки не было.
В дом, в опустелое нутро дома, плеснуло шипящей кислотой:
Елена рвала бумаги в столе комиссара...
Рвануло с улицы, вытолпили вестибюль.
– Послушайте, - бормотала Елена: - Где здесь еще секретные бумаги?
В комнате никого не было, а все-таки кого-то приходилось спасать.
– Вот эти списки надо уничтожить.
Елену извнутри освещала какая-то нелепая выдумка.
Вытолпили вестибюль, гудя приближались по комнатам крики и грохоты:
– Никого нет.
– Утекли, сволочи.