Мятеж
Шрифт:
К ним в батальон приходил Чеусов, из "коммунистов", работал в милиции, был начальством. Не боялись его восставшие, знали, что за "коммунист": с т а к и м и коммунистами можно...
Чеусов говорил про свои нужды, про несчастия милиции, про пакостное начальство, что наехало из центра, поддакивал насчет "страдающих без вины красноармейцев", которых-де притесняют и насилуют, и загоняют, охал и ахал вместе с казармами, проклинал и крыл на чем свет стоит разные "верхи". Словом, был у них "свой человек". И нужный человек.
Годов ему тридцать пять - тридцать восемь. На желтом сухом лице свинцом отливают
В батальоне 27-го, в Джаркентском, когда он выступал, было много чужого народу - вооружали всех набежавших: тут были одиночки комендантской команды штадива, были из батальона 25-го полка, что здесь стоял, было много ребят из караульного батальона. Из караульного же были Вуйчич и Букин. Оба играли потом немалую роль.
В Туркестане по местам, иссохшим от зноя, растет корявое, сучковатое, изгорбленное дерево: с а к с а у л.
Вуйчич напоминал саксаул: так был неуклюж, тощ и высок и согнут-перегнут в разные стороны, словно кто-то ломал его и не сломал вовсе, а только перекрутил как железный прут.
Красноармейские иссаленные, во все цвета заштопанные штаны, как на шесте мешок, болтались на худых долгих ногах, сползая, словно хвостиками, двумя подвязками на босые широкие грязные ступни с черными и, верно уж, вонючими, пропотелыми пальцами. Рубашка коротка ему, долговязому: чуть прикрыла пуп и влезла рукавами на самые локти тонких, сухих, нездоровых рук. Руками на ходу бестолково болтает, как плетьми. Голова, словно птичья головка: шустрая, мелкая, беспокойная. Волосенки жидкие - то ли русы, то ли рыжи - видно, что голову наспех у забора обдергивали-стригли полковые ножницы. Лицо у Вуйчича в густых, заплесневелых веснушках, желто-буры впалые, иссохшие щеки, нос - разваренной картошкой, длинна по-гусиному сальная потная шея: верно, чахоточный. Глаза мертвы, тусклы, невеселы, никогда не веселы, и никогда им не сверкнуть, как сверкнут волчьи караваевские, - у Вуйчича словно налили под веки мутную густую влагу, и глаза в ней беспомощно завязли, затонули, обессилели и чуть ворочаются в глубоких орбитах: медленно, зловеще, налиты злобой и непокорностью, буйволиным упрямством.
Неотлучно с Вуйчичем - Тегнеряднов. Молодой парень, лет что-нибудь под двадцать пять. Лицо как лицо: средних качеств, сразу не бросается, ничем не выделяется из тысячи других. Быстрые движенья, быстрая речь, настойчивая жестикуляция - все говорит о молодой, неизрасходованной силе. Молодость - это первое, чем веяло от Тегнеряднова. От молодости и его энергия: прет наружу свежая силища, здоровье не тронуто жизненным искусом. Тегнеряднов равнялся по Вуйчичу: тот надумывал и говорил, Тегнеряднов делал, исполнял.
Из карбатальона был и Букин.
Страшилище. Чудище. Пугало. Росту голиафского. Широты в плечах соответственной. Рыжие густущие усищи - словно крылья мельницы: размашистые, большущие, шевелятся, как живые. Это не пышные чеусовские игрушки, а настоящие голиафские, серьезные усы, на которых легко провисеть полчаса трехлетнему ребенку. И где-то в деревне у Букина в самом деле был такой Алешка-сынишка, которого так любил он брать в неуклюжие могучие руки, когда цеплялся тот за отцовские усы, вздымал над головой и дико ревел пьяной октавой - под беспомощный плач сухощавой, малокровной, перепуганной жены.
– Алешка, Алешка, сукин сын... Возьму вот тебя, мать твою раскроши, как шмякну об пол - ничего не останется... У... у... гу... подлец...
И он ласкал его рыжими крыльями-усами, а Алешка плакал навзрыд от боли и со смертельного перепуга от ласковых отцовских слов.
Возле Букина всегда было стоять как будто страшновато: хватит вот сверху кулачищем по башке и - конец. Тут и поляжешь бесславно костьми. Его большущая круглая голова, все черты его здоровенного буро-матового лица, каждое движение увесистой коряги-руки так тебе и говорили:
"Лучше не тронь. Не тронь, говорю, а то вот кокну - и дух вон, лапти кверху".
На плоском, тупом лице - мясист и крепок обрубок-нос! Под самым носом густые усищи разжелтил табачищем: ежеминутно нюхает, прорва. Зубы крокодильи: куда тут караваевские, - у того зубишки перед букинскими, словно перед волчьими у малого хорька: Букин сожрет и Караваева со всеми потрохами. И с зубами сожрет. Все переварит этакое пугало. Глаза букинские как будто темно-зеленые, но цвет их менялся от настроений: в ладном настроении они рассиропливаются в бледно-серые, а когда гневен Букин темнеют глаза, грозовеют, как тучи, становятся мрачно-черны, наливаются страстной, звериной жадностью. В разговоре краток и крут. Не голос у Букина - рычанье хрипучее, а речь у него такая всегда увесистая, окончательная:
– Уб...б...бью св...в...в...вол...л...лчь.
– Рр...р...рас...с...стерзаю, под...длец...ц...ца...
От Букина все время пахло могилой.
Был с крепостниками Александр Щукин. Из офицеров. Но из сереньких офицеров, из тех, которые несли на себе "империалистическую"... Одно званье - что офицер, душком гнилым только чуть-чуть попахивал, а на деле остался сиволапым, заскорузлым, от земли. Он все хорохорился, гоношился, как петух, - всем и всеми был недоволен, в том числе и крепостными соратниками, все ему казалось, что везде и всякие дела идут и плохо, и медленно, и ведут-то их неумело:
– Эх, кабы мне всю волю, я бы...
Но всей воли ему не давали, а сам взять не умел: мелко плавал. Ростом Щукин мал, лицом серо-желт, глазами постоянно взволнованно-тороплив, движеньями непоседлив и суетлив, речью бессвязен, умом недалеко ушел: середняк, одно слово.
В крепости был потом комендантом, а брат его, Вася - так В а с я и есть: Хренок-топорик, назвали мы его, когда попался потом в руки; толку незначительного, хотя и секретарствовал у восставших в боевом совете; трусок, мещанчик, мечтает о тихой жизни - в крепость попал за компанию с братом.