Мышонок
Шрифт:
С первой встречи Шилов стал косо смотреть на деда Ознобина, а дед, очарованный силой слов, не верил, будто в жизни могут существовать люди, не любящие поговорить, и потому все лез к Шилову с расспросами о прежней его жизни, пытался покорить шутками-прибаутками, которых Шилов не замечал вовсе. Веселые слова деда Ознобина замерзали на лету, натыкаясь на холод, струившийся из глаз Шилова, стоило тому заметить приближающегося говоруна. В отместку, что ли, Ознобин начал выдумывать истории, в которых наравне с ним действовал Шилов. Рассказывал он эти истории только тогда, когда Шилова рядом не было.
— Боюсь я его, — говорил дед, — по причине мне самому неизвестной.
— Причина известна, — хмыкали плотники. — Язык твой бесхребетный.
— Может и так, —
— Знаем твою правду, — смеялись мужики, — пробовали ее и на вкус и на запах: дюже сказками пахнет.
— А вот тут, — поднимал к небу желтый скрюченный палец дед Ознобин, — понять надо всяким умникам глупым, что издревле говорится: сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок. Например, вот что было однажды со мной в райцентре. Поехали мы с Федькой Селезневым…
— Ну утихомирься, утихомирься, — говорили деду. — Слышали мы уже эту байку миллион раз. Утихомирься, не отвлекайся, мы из-за тебя ни одного трудодня сегодня не заработаем. Иди-ка лучше в тень, всхрапни, новую сказку придумай.
— И пойду! — с радостью соглашался дед, притворяясь обиженным — даже самому себе не хотел он признаваться, что его плотничанье смех один, что мужики работают за него, подавая ему таким образом милостыню.
Шилов, кстати, с первого дня заявил (еще толком не узнав деда Ознобина), что работать за чужого дядю не намерен.
— Ну что ж, — согласились плотники, — тут ты прав. Твоя выработка это твоя выработка, а мы деду поможем. Для тебя он чужой, а мы все выросли у него на глазах. Без деда Ознобина Березовка немыслима. Мы его любим. А тебя заставить любить деда не можем. Да и ни к чему это — и нашей выработки хватит, чтобы прокормить его, ест он не много, не больше общипанного воробья.
Пристроившись на горе пахнущих смолой стружек, дед Ознобин рассказывал:
— Позапрошлой ночью не спалось мне дюже: и в костях ломота, и голова пуста, как сито, и кишки скрутило — все тянет и тянет на двор. Ну выйду я, сделаю, что надо, и стою, на небушко гляжу, как остолоп какой. Красиво, очень красиво! Так и тянет вздыхать о жизни нашей глупой. Стою, значит, небушко разглядываю, а потом думаю: «Че стоишь, болван старый? Пройдись по Березовке, посмотри че в ней ночью делается. Может, интересное что увидишь…» Ну и пошел я. И увидел. Увидел я… Страшное я увидел, скажу честно. Аж поджилки затряслись… Увидел я: стоит перед правлением председателева бричка, на губах у коней пена — долго, значит скакали… Ну а в бричке не Анастасий Петрович, не председатель, а Гришка Шилов. Да и не Гришка вовсе, а самый настоящий черт! Понятное дело рожки у него, нос, как свиной пятачок, чернеющие усы под пятачком и мундёр с блестящими пуговками, как у поручика в японскую войну. Увидел меня черт, испугался, растаял. И лошадки растаяли. И председателева бричка, получается, тоже растаяла. Стою и думаю: «Приснилось? С ума, Ознобин, сошел? Али на самом деле Григорий наш свет — Матвеевич с нечистым дружит?»
— Ну дает! Ну дает! — Надрывались от хохота плотники. — Ну дед! А мундир-то ему зачем?
— Чего не знаю, того не знаю, — серьезно отвечал Ознобин. — Кому очень интересно, у Шилова своего спрашивайте. Только был мундёр на нем. С блестящими пуговками мундёр. И щечки розовые. Про щечки я поначалу забыл. Да с вами и забудешь — вон как ржете. А я чистую правду говорю. Чего за мной не водится, того не водится: врать не умею.
И опять плотники хохотали вовсю, маслеными от смеха глазами глядя на деда и друг на друга.
— Э, остолопы! — Возмущался Ознобин. — Разошлись, над стариком хохочут. А я б на вашем месте не смеялся, потому как самое последнее дело общаться с бесом — он такое с вами вытворит, горючими слезами зальетесь, вспомните деда Ознобина, ан поздно.
Однажды Шилов услышал один из фантастических рассказов деда — все думали, что он пошел домой обедать, а Шилов устроился в высокой траве спать, подстелив под себя выцветший пиджак в полоску и подложив под голову такую же выцветшую фуражку. Он не обиделся. Наоборот, с неожиданной теплотой стал после этого относиться к деду, первым с улыбкой заговаривал с ним и даже сказал плотникам, чтобы они и его выработку учитывали, делясь с Ознобиным.
— Нет, — ответили Шилову, — не стоит, лишнее это. Не надо его, болтуна старого, баловать, еще растолстеет на чужих харчах, а толстеть ему ни к чему — к богу на суд лучше худым приходить. Говорят, к худым бог милосерднее: не в ад направляет, а прямиком в рай. Такие, понимаешь, ходят слухи.
После этого разговора совсем уже своим стали считать Шилова в Березовке — раз деда Ознобина начал понимать, то быть ему березовцем отныне и присно; никуда он отсюда не уедет, не сманят его сытые края, теплые моря, кишащие рыбой реки.
2
К концу лета не узнать было зайцевскую избу. Испокон веков смотрелась она самой захудалой в Березовке, потому как никто из Зайцевых никогда не обладал хозяйской жилкой. Сколько помнили их в Березовке, столько ходила о Зайцевых дурная слава. Кого только не было среди них! И пьяницы, и гулены, и такие лентяи, что поставь перед ними в голод полную миску дымящихся щей, они движения лишнего не сделают, чтобы наесться досыта — вот кабы покормили, тогда дело иное. Они жилья своего не любили, не считали нужным прихорашивать его и разукрашивать. А зачем? Чтобы спать в избе? Так спать можно и в такой — кособокой, пропахшей квашеной капустой и овчиной, переполненной детьми и кошками. Это только Ванька и Мария жили вдвоем, а раньше Зайцевых в деревне было много, но одни из них подались куда-то на заработки или просто бродяжить, других земля в себя призвала, третьи погибли в огнях войны, четвертые повыходили замуж, поменяли фамилию, а вместе с этим и сами переродились, словно раньше давила на них фамилия, заставляя быть такими, безразличными к жизни, а не выкарабкиваться со всех сил из грязи — если не в князи, то хотя бы к чистоте и порядку, в которых жила остальная Березовка.
Так вот, к концу лета зайцевская изба благодаря Шилову изменилась до неузнаваемости. Во-первых, новая крыша появилась на ней. Во-вторых, засияли вокруг окон новенькие наличники, украшенные солнечными корунами. В-третьих, восстал из высокой травы забор. В-четвертых, над трубой заблестел флюгер в виде распушившего хвост петуха, который стоял на кругу с вырезанными в нем цифрами: 1957 — год, когда приехавший со стороны Шилов привел в порядок жилье Зайцевых.
А каким стал сад к концу лета! Старые яблони помолодели лет на десять, не меньше, и хотя уже года четыре не плодоносили, внезапно оказались облепленными яблоками — яблок было больше, чем листвы. Картошка перла из земли наружу — столько клубней скопилось под рыжей ботвой. Огромные плети огурцов разбежались по всему участку, лезли на яблони и стены избы, и ядреные пупырчатые огурцы свисали с плетей, поражая березовцев. Огурцов было так много, что Березовка ела, ела их и никак не могла съесть. Мария засолила две здоровенные кадки на зиму, и все равно огурцов оставалось много, и они переспевали, пузатыми коричневыми бочоночками висели на стволах яблонь и на стене избы, их клевали соседские куры, но все равно огурцов не убывало — земля словно доказывала и Ваньке, и Марии, и остальным березовцам, что она может быть очень щедрой, очень-очень щедрой, если к ней будут относиться с любовью и вниманием.
Несколько подсолнухов, которые Шилов посадил вдоль забора шутки ради, потому что в здешних краях подсолнухи не успевали созревать до первых холодов, к концу лета созрели, набухли черными зернами, и эти зерна были такими большими, что воробьи с испугом смотрели на них, боясь клевать. На славу вырос и укроп, посаженный в малом количестве только для того, чтобы было с чем солить огурцы. Он ростом догнал двухметровые подсолнухи и зонтики укропа были ничуть не меньше подсолнечных голов, а запах его разносился на десять километров вокруг, так что в соседних деревнях даже шутили по этому поводу: у других, дескать, бражкой пахнет, а у березовцев — укропом.