Мышуйские хроники (сборник)
Шрифт:
Вообще, наш Мышуйск – это скромный заштатный городишко, каких немало разбросано по всей России и ничего в нем нету особенного, разве что полутайга, начинающаяся сразу за кварталами новостроек. И если поехать вдоль ее дремучих зарослей по старой растрескавшейся бетонке, то на двенадцатом километре дорога упрется в скрипучие ворота, траченные ржавчиной, с еле заметными красными звездами, а дальше потянется в необозримую даль территория воинской части специального назначения, дислоцированной на «Объекте 0013». Собственно, благодаря Объекту и вырос в свое время город Мышуйск. Потому и нет его ни на одной карте. Соседний совсем маленький Бурундучий Яр – обозначен, и поселок городского типа Жилохвостово – нанесен
Прошлым летом я все рвался поехать в Москву – ну, было у меня такое ощущение, что именно там я родился. Соседи беззлобно подсмеивались, Анюта грустила, Петька канючил:
– Па, ну чего ты в этой Москве не видел? Поехали лучше «на юга»...
А потом старый друг Иннокентий Глыба посоветовал:
– Знаешь что, Михаил, сходи-ка ты к Москвичу, он тебе расскажет, есть ли смысл так далеко ездить – все-таки, сам понимаешь, четыре с лишним тысячи верст...
Москвичем звали в Мышуйске семидесятитрехлетнего дядю Трифона. По слухам, он был единственным местным жителем, добравшимся однажды до столицы нашей Родины, за что и получил гордое прозвище. И было это еще при Хрущеве, в год Фестиваля молодежи и студентов.
Дядя Трифон охотно вспоминал бурную молодость свою, но о поездке рассказывал монотонно, бессвязно, зато с массой никчемных подробностей – и все это попивая чаек и гостю подливая. Признаться, он сильно утомил меня. Какой может быть толк от бесед с выживающим из ума стариком? Последней каплей стала демонстрация фотографий. Я решил, что не переживу этого и подался к выходу, но хитрющий дед попросил достать тяжеленные альбомы со шкафа и взял с меня обещание убрать их все на место, дескать ему уже не по силам такое – вот я и ждал, как дурак, пока он свои пожелтевшие фотки отыщет. Однако мучения оказались полностью вознаграждены.
Московский альбом дяди Трифона я изучал внимательно и долго. Зацепившись случайным взглядом за чудные картузы и косоворотки на групповой фотографии ударников коммунистического труда, я все медленнее и медленнее перелистывал страницы и все больше терял ощущение реальности происходящего... Особенно запомнились три сюжета: дядя Трифон и его первая жена Пелагея на фоне Храма Христа Спасителя (1957 год!); веселая компания студентов у подножия бронзового Пушкина на Тверском бульваре, и наконец, отдельно снятая Спасская башня с арабскими цифрами по кругу циферблата. От этих арабских цифр на кремлевских курантах мне сделалось как-то особенно грустно, и я передумал куда-либо ехать. Зачем? Все равно это будет не моя Москва. Зато Мышуйск был вполне мой, и значит, следовало жить в Мышуйске.
А еще через год выяснилось, что я не один такой ненормальный. И поведал мне об этом ни кто иной, как мой сын Петька.
– Знаешь, пап, нам сегодня учитель биологии рассказывал, что бывает такая болезнь. Когда человеку кажется, будто он родился не здесь, жил в каком-то другом месте, и вообще, будто он – это не он. Учитель даже сказал, что в нашем городе живет такой человек.
– Учитель ваш, это Твердомясов, что ли? – осведомился я недружелюбно.
– Да, – сказал Петька, – Афанасий Данилович. Но ты не обижайся пап, он не тебя имел ввиду. Про твои странности вообще никто не знает. А мне уже после мальчишки объяснили, что он, оказывается, про Пустыша говорил.
– Про Пустыша? – удивился я. – Так Василий же просто алкоголик.
– Нет, – протянул Петька со знанием дела, – это он потом алкоголиком стал. А сначала сошел с ума.
– Но меня-то ты сумасшедшим не считаешь? – поинтересовался я настороженно.
– Да ты что, пап?! – вытаращился Петька.
На том разговор и окончился, но я не забыл про Пустыша и, выбрав время, однажды посетил его.
Василий жил в маленькой сторожке на заброшенной пасеке. Раньше, когда здесь вовсю гудели пчелы и живы были разводившие их хозяева, рядом стоял большой дом, но потом родственники погибших свезли добротный сруб в деревню – то ли на стройматериалы, то ли даже в целом виде поставили – изба-то была еще ого-го! А супружеская пара, одинокие старички Волдыревы, Илья Дормидонтович и Лизавета Максимовна только считались погибшими – на самом деле они просто исчезли. Ушли, говорят, однажды в лес и пропали. А были оба с рождения деревенскими, лес знали лучше, чем город. Например, в Антипову зыбучую топь никогда бы не сунулись, да и ядовитые качанные лопухи со съедобной дикой капустой нипочем бы не спутали. Что могло случиться с Волдыревыми? Весь город недоумевал. Однако в Мышуйске, всегда так – поговорили, поговорили о загадочной истории, да и выкинули из головы. Только Василий не забыл, он-то Дормидонтыча, что называется, с пеленок помнил, вот и поселился в сторожке пасечника, когда жена Пустыша, не в силах больше терпеть его пьянства, выгнала мужа из дома.
Я не был близко знаком с Василием, так, виделись раза три на городском базаре, когда он, еще не окончательно спившись, торговал медом – пасеку-то восстановил худо-бедно. Потом, рассказывают, начал самогонкой медовой промышлять, а затем и вовсе перестал появляться в городе. Чисто внешне я хорошо помнил Пустыша, он был похож на вяленого снетка – такой же маленький, тощий, почти невесомый, а лицо темное от солнца и в несметных морщинах, словно сушеная груша. Лет пятьдесят ему было, не больше, а выглядел уж давно на семьдесят – допился, понятное дело. Вот почему теперь я удивился не на шутку. Василий необычайно окреп и похорошел. Пить, что ли, бросил или какой-нибудь йогой занялся? Ведь одним свежим воздухом и трудотерапией здоровье так не поправишь.
– Отлично выглядишь, Василий! – приветствовал я его.
Он в ответ хитро улыбнулся.
– Садись, мил человек, медовушки моей хлебни, да рассказывай, с чем пришел.
Медовухи хлебнуть пришлось – иначе какой разговор с Василием! – но пойло оказалось добрейшее, по классическому рецепту сваренное и подействовало на меня исключительно благоприятно. Я сразу разоткровенничался, обо всех сомнениях своих поведал, про лыжню, приведшую меня в город рассказал, о старике Трифоне вспомнил, на учителя Твердомясова пожаловался и ждал, конечно, ответных признаний. Однако Пустыш все так же молча потягивал свою медовушку и все так же хитро улыбался.
– Ты сам-то откуда будешь? – спросил я напрямую.
– Сам-то я из Железногорска, под Курском это. Сюда в командировку прислали.
– Давно?
– Очень давно.
– А на чем приехал-то? – попытался я зайти с другого конца.
– Вестимо на чем – на лошадях, – проговорил он, неторопливо раскуривая трубку и щурясь от дыма.
– Дурацкая шутка. А я ведь серьезно спрашивал.
– А я серьезно отвечал.
Вот и весь разговор. Верить – не верить? Выпить еще по кружке? Или просто встать и уйти?
Пока я размышлял над вариантами, Пустыш неожиданно достал из-под подушки потрепанную общую тетрадь и протянул мне со словами:
На вот, почитай. Это здесь, в доме лежала. Дормидонтыч оставил прежде, чем совсем уйти.
Передо мной был дневник исчезнувшего без следа пасечника Волдырева, написанный в те самые последние дни. Даты на всех листочках проставил он скрупулезно, но сам текст высокой художественностью не блистал, да и с элементарной грамматикой не дружил. Первая запись начиналась, например, так: «Давеча, ну тойсть намедни был я пришедши в лес и оченна подивилси, что грибов мало. А потом глежу место совсем нето, заплутали мы значить со старухою...»