Мысль превращается в слова
Шрифт:
И краски разложит, и кисти,
А я – двадцать пять сигарет
И с ветки сорвавшийся листик.
Мы будем сидеть vis-a-vis,
Пока не опустится темень,
И ради надмирной любви
Пространство раздвинем и время.
Мы станем глядеть в никуда
И думать о чём-то не важном —
Сквозь нас проплывут господа
В пролётках и экипажах,
Улыбки сиятельных дам,
Смешки,
Последним проедет жандарм,
Обдав нас потоком презренья.
А ночью в дрянном кабаке,
Где слухи роятся, как мухи,
Он – в красках,
я – в рваной строке,
Хлебнём модернистской сивухи.
Забудем, что есть тормоза,
Сдавая на зрелось экзамен,
И многое сможем сказать
Незрячими злыми глазами.
И к нам из забытых времён,
Из морока рвани и пьяни
Подсядут: художник Вийон
И первый поэт Модильяни.
Заполярье
Ненасытная печь за поленом глотает полено.
На исходе апрель, а в тайге ещё снега по грудь.
Скоро лёд в океан унесёт непокорная Лена,
И жарки расцветут,
и не даст птичий гомон уснуть.
Где-то там далеко облака собираются в стаи.
Где-то там далеко людям снятся красивые сны.
А у нас ещё ветер весёлые льдинки считает
На озябших деревьях, и так далеко до весны.
Тишину потревожил испуганный рокот мотора.
Не иначе сосед мой —
рисковый, бывалый мужик —
До того одурел от безделья и бабьего вздора,
Что по рыхлому льду
через реку махнул напрямик.
И опять тишина.
На сей раз проскочил-таки, леший.
От души отлегло. Я бы так ни за что не сумел.
В эту пору на лёд
не ступают ни конный, ни пеший,
А ему хоть бы хны.
Он всегда делал то, что хотел.
И за то пострадал,
и срока отбывал на Таймыре,
И на выселках жил
от верховьев до Карских ворот,
Пил еловый отвар,
кулаком плющил морды, как гирей,
И выхаркивал лёгкие
сквозь окровавленный рот.
Он глядел на меня,
усмехаясь, в минуты застолья
И на третьем стакане
меня зачислял в слабаки,
А глаза изнутри
наполнялись любовью и болью —
Так на небо глядят
пережившие жизнь старики.
Он был болен и знал, что умрёт.
Положив мою книгу на полку,
Вдруг сказал: «Так нельзя про народ.
В писанине такой мало толку».
Я ему возражал, говорил,
Что традиции ставят препоны,
Что Мефодий забыт и Кирилл,
Что нет места в стихах для иконы.
«Замолчи! – оборвал он. – Шпана!
Что ты смыслишь! Поэзия – это…»
И закашлялся. И тишина…
И оставил меня без ответа.
С ним можно было запросто молчать.
Он никогда не задавал вопросы,
Когда я рвал рубаху сгоряча,
Роняя на пол пепел папиросы.
Он не писал ни песен, ни стихов.
С ним жили шавки: Руфь и Недотрога.
За ним совсем не числилось грехов.
Он говорил, что почитает Бога.
Он вытащил меня из пьяной драки
И в спину подтолкнул: «Беги, убьют…»
Он умер тихо, но его собаки
Заснуть всему кварталу не дают.
Здравствуй
Холодно. Сыро. Фонарь догорает.
Ветер по улице бродит как тать.
Осень лениво глаза протирает —
Время вставать.
Время грустить – перелётное лето
Не загостилось в полярном краю.
Кто, ради Бога, загнал на край света
Душу мою?
Время любить – без любви умирают,
Вянут, как сбитая градом трава.
Путь от земного к небесному раю —
Как тетива.
Что я здесь делаю? Даже не знаю.
В окна стучатся нагие кусты.
Не понимаю! Не понимаю!
Вера. Надежда. Ты!
Из кармана табак
высыпаю в газетный обрывок.
Две затяжки,
и пальцы прижёг огонёк…
В дверь звонок.
Мальчугану соседскому рыбок
Отдаю – надоели своей болтовнёй.
В два прыжка
на звонок к опостылевшей двери,
Задыхаюсь, и слышу,
как пальцы дрожат…
Здравствуй.
Знал, что вернёшься, и верил —
Я тебя отпустил,
чтобы этим тебя удержать.
Рождество
Январь. Плюс четыре. Дрянная погода.
Озябли деревья. Продрогли кусты.
Измерив прыжками длину огорода,
Ворона с котом переходит на ты.
И кот понимает, что явно не в духе
Пернатая бестия – лучше удрать.
Припомнилась боль в покалеченном ухе,