На арфах ангелы играли (сборник)
Шрифт:
– Интересная мысль, молодец, девочка, – похвалил её Борис Алексеич. В шестом веке границы империи проходили здесь!
Значит, не на пустом месте создавалась Русь в десятом веке.
– Да, не на пустом? И я так думаю! Когда к десятому веку в Европе стали складываться самостоятельные государства. Те. Кто принес в их края цивилизацию, должны были уйти, они уже там не нужны были. И, когда вернулись домой, ничего лучшего не придумали. Как провести колонизацию своего собственного края! Значит, саксы были нашими?
– Ну, это просто блеск! Какие соображения! Молоток, Соника. Я тебе кое-что приятное скажу. Слушай, при дворе рыцаря Рэдвола всегда играли на арфах.
– Это были очень культурные люди, раз они понимали арфу! – Соника, устав прыгать, села на крыльцо и замолчала, несколько подавленая всем происшедшим.
Так они и сидели у дома, больше не произнося ни слова. Молоко было ещё теплым и пахло коровой. Промолчали до первых
– Вот Соника у нас успехи делает в музыке. Баха играет. В этом году выучила ещё один концерт.
– Знаю, знаю. В прошлое лето она у меня как-то под настроение играла – концерт Баха ре минор. Она с ним где-нибудь выступала?
– Нет, конечно. Кто позволит?
– Если бы люди слышали, как она играет вторую часть! Всё самое важное, что есть в музыке, она там нашла… Бах – это бог музыки. Музыка – в основе мироздания. Даже в геологии открыли клавишный принцип – по этой теории подземные колебания распространяются так, словно это музыка земли, а землетрясения – удары по клавишам рояля, слышала об этом, Соника? Нет? Ну, теперь знать будешь. А я уже, наверное, никогда не сяду за инструмент, – сказал Борис Алексеич, незаметно вытирая глаза. – Мошка, что ли, попала? А! Всё прахом пошло… Да и пианино разломали мне черти полосатые… На доски что ли? Шут их знает!
Он встал, всё ещё неровно ступая, прошелся по дорожке, ведущей в сад. Однако походка его уже была тверже, хмель развеялся, движения стали порывисты и нетерпеливы. Наталья Васильевна была смущена этим его внезапным порывом и не находила слов для утешения.
Он очень исхудал и совершенно перестал следить за собой. Однако, похоже, он и сам был немало оглушен этим внезапным порывом и, смущенный, старался незаметно поправить прическу, распутывая пальцами темной, словно обугленной, руки давно нечесаные волосы, затем одернул рубаху и застегнул её зачем-то на едва державшуюся верхнюю пуговицу.
– Алексеич, – ласково сказала она, – поздно уже, пойдем. Я провожу тебя домой. Слышишь, поздно уже, мы устали с дороги, да и тебе спать пора. Пойдем же, наконец! Только вот Сонику спать положу…
– Ну что ж, надо так надо… – сказал Борис Алексеич, поднимая свою большую, всклокоченную голову к небу. – А ночь-то какая, матушка ты моя!
Она ушла в дом, постелила девочке постель, поцеловала её на ночь. Та мгновенно уснула, едва коснувшись головой подушки.
– Можешь не бояться, сегодня уж точно сюда никто не полезет. Будут отсиживаться по норам. Пока не поймут, что и на этот раз им всё с рук сошло.
Наталья Васильевна на всякий случай замотала проволокой калитку, и они вышли на улицу, разговаривая тихо и спокойно, будто говорили о том, где раздобыть ведро картошки или мешок зерна. В доме Бориса Сергеича не было электрического света, но луна светила так ярко, что он не стал зажигать лампы. Она присела на лавку у входа.
– Так вот, – начал он говорить тихо и торопливо, неожиданно высоким голосом, едва они вошли в дом. – Когда я понял, что жизнь моя окончательно сломана, что возврата в лучшее уже никогда не произойдет, я первое время не спал по ночам, грыз подушку, чтобы не стонать – от стыда и злости. Но потом привык и даже не всхлипывал при этих мыслях… когда-то в детстве мачеха била меня в конюшне, привязывала и била нещадно за всякие мальчишеские провинности. Била веревкой, это больнее, чем кнутом, но кнутом стыднее… Очень скоро я понял, что мачеху мою ничем не разжалобишь, от плача моего она ещё больше лютеет, а в криках и стонах никакого смысла нет вообще. Вот тогда я и научился терпеть боль. И почти всю жизнь перетерпел. Когда хотелось плакать – я пел. Пел громко и весело, хоть иногда песни мои выходили очень грустными… – он надолго замолчал, раскуривая сигарету. – А тут вот сломался! – продолжил он свою исповедь, всё больше загущая голос. – Снова стал плакать, как тогда, в детстве. Да, меня обобрали, обобрали подчистую. Но людям мало обокрасть честного человека. Им надо ещё и отомстить ему за то, что он, ими же и обиженный, стал причиной их грехопадения. Преступник всегда ненавидит свою жертву… Это так. – Он снова немного помолчал, глубоко затягиваясь и сплёвывая перед собой. – Вот сорвалось с языка, а я думаю – зачем это всё тебе говорю? Не знаю, правда, не знаю…
Он затоптал каблуком окурок и тяжело замолчал, стиснув губы, словно боялся, что какие-то опасные слова сами польются, если вдруг уста разомкнуться против его воли, и тогда выйдет наружу какая-то страшная тайна…
– Бывало, по праздникам, – снова начал он уже совсем в другом настроении, – собирались мы, молодые, на площади. Перед церковью. Важные такие, нарядные. В разноцветных рубахах… В начищенных сапогах… Наши головы ещё не были в ту пору отягощены множеством чудовищных заблуждений, мы верили тем, кто был старше нас, опытней… Я тогда был страшно самонадеян. Страшно! Я безгранично верил в свой талант. Я знал, что когда-нибудь создам нечто вековечное, яркое, подобное
– Я верю, верю, Алексеич, не мучь ты себя, не трави попусту душу Бог знает чем, лучше давай о чем-нибудь другом поговорим, – торопливо и как-то даже раздраженно сказала всё это время молчавшая Наталья Васильевна.
Вид его был безмерно жалок. Кости да кожа! Давно небритые, в седой щетине, впалые щеки, сухие, совершенно без крови, тонкие губы… В неровных морщинах высокий лоб… Прямой, тонкий нос…
Он же, словно забыв о ней совсем, сосредоточенно молчал, возможно, силясь поймать ускользающую недодуманную и недосказанную мысль.
– Ещё одна ошибка создателя? – Вдруг сказал он, злобно усмехнувшись.
– Успокойся, Алексеич, ну прошу тебя! – продолжала нервничать Наталья Алексеевна, злясь на себя за то, что невольно сама и раззадорила на опасный разговор несчастного учителя. – Всё как-нибудь образуется, поверь мне! Жизнь ведь идет, продолжается!
Но он, совершенно не слыша и не замечая её, уставился на свои пыльные башмаки и беззвучно шевелил губами. Потом, резко вскинув голову, сказал:
– Или таков замысел? Создать человечество, а потом мучить его нещадно из века в век. И всё, оказывается, для того только, чтобы в один прекрасный день решительно сказать на всю вселенную – извините, господа, а вы тут, на этом празднике бытия, и вовсе лишние! Пусть останутся лишь те, кто напрочь забыл о своем божественном происхождении, пусть пребудут в веках лишь они, толстые кошельки на ножках и прочая ползучая дрянь, у которой брюхо тащится по земле от бесконечного потребления… А человек, который звучит гордо, пусть лучше уйдет. Совсем уйдет! Так, что ли? – уже прокричал он, подняв голову вверх, к небу. – Нет, замысел божий не мог быть таким. Не мог!
Он с отвращением оглядел своё убогое жилище. Голые доски лежака, едва прикрытые ветхим матрацем с торчащей из всех дыр сухой травой осокой, с треском рухнули, когда хозяин этого логова в сердцах стукнул по ним большим дрожащим кулаком. Поднялось облако душной пыли, труха обильно посыпалась на пол…
– Ладно, выйдем пока на волю, чихаешь, смотрю… – сказал он, вдруг пробудившись от морока, смущенно и даже чуть-чуть ласково.
– Да, действительно, может, на дворе поговорим, – обрадовалась Наталья Васильевна, больше не в силах сдерживать одолевавшее её чиханье.