На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
– О’кэй! – раздалось у нас за спиной.
Это был Грей.
И била музыка по мере того, как все выше и выше ввинчивались мы в ночные горы. Не унималась «Кэролайн»
Былмолодя,хоть и теперь еще я —мо-о-олод…В горной
Не многие ожидали, что мы будем первыми, поэтому букмекер был в барышах, он нам кивнул словно соучастникам. А кто потерпел из-за нас убытки, имел, конечно, мотивы смотреть иначе.
Один взгляд оказался особенно красноречив.
Через какую-нибудь минуту между Греем и этим длиннолицым шел диалог шекспировский: «Это вы на мой счет закусили губу, сэр?» («Ромео и Джульетта», д. 1, сц. I).
Грей шепнул:
– Англичан бить будем, – он был уэльсец.
Я же думал не «что сейчас будет?», а щемило меня «что потом будет!». На шелестящем наречии своих предков, из которого знающий только английский ни слова не поймет, Грей заговорил кое с кем из сидевших у бара и вокруг букмекера. Обнаружились, кроме того, ирландцы, они-то понимали уэльсцев. Появился наш босс с Арабеллой и хотел было все прекратить. Грей сказал ему демонстративно:
– Тут из Лондона хотят с нас получить.
Босс, он был тоже уэльсец, просто зашипел в ответ:
– Получат! – и потянул с плеч пиджак.
И Гриша шипел: «Жаль, боксер в Маслобоеве». Боксер был шотландец, и он, когда при англичанах обсуждали беговые тайны, переходил с местными игроками на тот же шелестящий язык.
Но англичанкой оказалась Арабелла!
Что ж, присуждая ей приз «королевы красоты», пришлось бы кривить душой (вкусы тут специфические), однако она была бесспорной победительницей при нашем Англси (последний оплот независимости Уэльса, павший под натиском англичан в XIII веке).
– Мужчины, – произнесла она, подходя к длиннолицему и кладя ему руку на плечо, – не заставляйте меня краснеть за мою родину!
Длиннолицый выступил вперед и начал, уже играя, засучивать рукава. Вековая выучка оказалась в соединении иронии и серьезности, самоуничижения и достоинства. Все было понято и прощено. Как фейерверк к перемирию, впустили собак: вбежало два огромных и образцово черных пса, а за ними немыслимое количество щенков. А затем в совершенной тишине повар внес на перчатке охотничьего сокола.
Стало торжественно. Никто не двигался и не говорил ни слова. Возле букмекера затихли. Даже щенки приостановили возню. Строгая крупная птица обвела нас взором.
«Так, так, – говорили пронзительные глаза, – и Гришашвили, и ты, и Грей, все, стало быть, здесь… Так, так!».
Вот наступил день прощания. Бега позади. Лошади отправлялись на аукцион, а мы – домой. На проводы Катомский подготовил оставшиеся у нас неиспользованными по прямому назначению флюиды наружных втираний в пропорции один к трем. Сказать нам напутственное слово пришли все местные «Кащеевы» и «Яковы Петровичи».
– Что, – обратился
– При чем здесь «Славянка», сэр?
– Ну, как же, – Гриша указал на «Кащеевых» и «Петровичей». – Все свои!
Но мы никогда не думали, что таким сентиментальным будет прощание с лошадьми, нашими лошадьми, которые своими болезнями и капризами успели нам осто– или даже одвести-, как выражался Катомский, чертеть.
В последний раз прошелся Всеволод Александрович перед денниками, из которых, как по команде, уставились на него три морды.
– Что, что, соколики? Остаетесь!
– Ну, турка не нашего бога! – Гриша зашел к Тайфуну и, ткнув его в бок, крикнул преувеличенно грубо.
С лошадьми вообще обращаются преувеличенно. Однако на этот раз была не обычная нарочитость. Тайфун будто понимал это. Он не обратил к Грише морду с выражением, какое всегда у него в таких случаях появлялось: «В чем дело? Кажется, я не стучу и не дергаю!» Тайфун вздохнул и отвернулся.
Когда мы пошли, не оборачиваясь, Эх-Откровенный-Разговор принялся вдруг отчаянно стучать.
Была в начале века выдрессирована одним немцем лошадь, которая даже по телефону умела разговаривать, отбивая сигналы копытами. Родион не знал этого. Он просто стучал и стучал, но в его настойчивости и тревоге ясно было выражено: «Куда? Куда же вы? Разве так поступают!..»
Из Англии вернулись мы в августе; только что прошли большие призы, но не разговоры о новых триумфаторах и рекордах коснулись нашего слуха прежде всего.
– Башилов умер, – сообщил первый же попавшийся нам навстречу обитатель Беговой улицы, а уж тут все знают обо всем.
Григорий Григорьевич Башилов возле лошадей производил впечатление поэта, ученого и философа. В стенах конюшни Башилов выражал тончайшие оттенки мысли, если только дело касалось лошадей. Привели как-то жеребят с завода, и я все не мог найти слова, чтобы определить их отличие от призовых рысаков. «Зверем еще пахнут», – ответил Башилов на мой вопрос таким тоном, как у Гоголя ветвистая тирада обрывается формулой: «Вам нужно мертвых душ?». Так и у Башилова все в его мире имело название, назначение, место.
И при всем своем величии Григорий Григорьевич трепетал буквально перед каждым призом. Это не было, как у Катомского, «волнение», входившее в набор приемов. То был самый неподдельный страх перед судьбой. Лицо делалось землистым, совсем пропадал голос: глубокое удручение долгие годы гнездилось в душе великого наездника, ибо все никак не мог выиграть он Дерби. А это все равно, как для трагика остаться без роли Гамлета. Другие призы Башилов выигрывал, некоторые даже неоднократно. Приз Элиты брал трижды. Дерби никак не давалось! Лошади, идеально подготовленные, начинали хромать прямо на проминке. Однажды при бесспорных шансах на победу Башилов улегся у денника своей лошади на ночь, так надо же! Конкуренты подковыряли с наружной стороны раму и обрушили ее на несчастного фаворита, который хотя серьезно и не покалечился, но выбыл из игры. Случилось это еще в те времена, когда легендарный Яков Петрович подделывал племенные аттестаты, перекрашивал лошадей, а Куприн черпал на ипподроме материал для «Изумруда».