На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
В горбачевских краях мне посчастливилось бывать в то время, когда мой бывший соученик по МГУ, тракторист, экономист и юрист, ушедший во власть, только начинал карабкаться по правительственной лестнице, возглавляя местный Комсомол. Края – конные, наш Кентукки. Еще на школьной скамье получил я разрешение находиться при породистых лошадях, а впоследствии из года в год отрабатывал эту привилегию как переводчик. «Клячам служите толмачом?», – спрашивали люди со стороны. Взглянули бы они на «кляч»! Но нет, установить общий язык с лошадьми оказался я не способен: на это не было у меня ни рук, ни головы, однако за энтузиазм конники прощали мою наездничью бездарность и доверяли сопровождение зарубежных экспертов, приезжавших отбирать четвероногих участников для больших международных призов. Так, лишенный рук, способных эффективно орудовать поводьями или вожжами, и находясь на низшем из рангов как ездок, я, работая языком, поднялся выше
Помню, на границе Ставрополья и Краснодарщины мы отдыхали – управделами американского ипподрома Джо Каскарелла, а также Витни Тауэр, спортивный журналист, составлявший отчет о скачках на пару с Фолкнером… Их уже нет на свете, но они все равно не могли бы подтвердить того, что я сейчас говорю. Еще одного Анилина, который хотя бы до последней прямой устоял против мировых резвачей, мы уже нашли, и в мои обязанности не входил перевод того, что я слышал за пределами чистокровных интересов. Под открытым безоблачным небом местные власти поносили хрущевскую кукурузную политику. А конникам покровительствовал тот, кто будущего реформатора и выдвинул, – сам Федор Давыдыч, как называл Кулакова Долматов, директор Московского ипподрома, тоже земляк и фаворит могущественного партийного лидера.
Оба они, мне кажется, были из тех незаурядных советских людей, которых система выжала без остатка и за ненадобностью выбросила. Они были циниками, в меру, но оказались недостаточно хищниками, чтобы выжить. История Долматова – в повести «Железный посыл», где он выведен под вымышленным именем, однако узнаваем. Не зная, изображен ли он положительно или отрицательно, Евгений Николаевич пошел за книжкой в магазин и от молоденькой продавщицы услышал: «Вы не можете себе представить, до чего этого бедного Драгоманова жаль. Я вся изревелась!». Это он сам мне рассказывал.
Сидя в сияющем долматовском кабинете среди скульптур Лансере и полотен Самокиша, ждали мы звонка из кулаковского секретариата: можно ли отгружать избранного жеребца, о чем уже было договорено с американской стороной, готовой уплатить Аэрофлоту шестьдесят пять тысяч за доставку нашего скакуна через океан.
Такие контакты и такой порядок установились в технически патриархальные времена, без автоматики, по-человечески можно было поговорить с телефонисткой и попросить соединить как можно скорее, и нам никогда, услышав, что речь идет о лошадях, не отказывали. Мы звонили за океан, даже не зная номера телефона, а только так, «на ипподром», и трудности, если и возникали, то лингвистического характера – в языковых оттенках. Например, мы продолжаем говорить «ипподром», а в Америке, следуя английской традиции, этим словом обозначается чаще эстрадный театр типа варьете. И вот как-то уже глубокой ночью, часа в два, телефонистка с нотками отчаяния в голосе говорит: «Нет там, куда вы звоните, никаких лошадей!» И соединяет меня напрямую, слышу уверенный голос: «Сэр, танцовщицы, в должной мере обнаженные, у нас имеются, а лошадей нет, не держим».
Итак, Джо дал добро, выдвинув лозунг «Конские скачки вместо гонки вооружений!», но поскольку у нас все вопросы, будь то запуск ракет в космос или отправка лошадей за рубеж, решались на самом верху, то если бы не Федор Давыдыч, не ступили бы копыта наших коней на скаковые дорожки Мэриленда. Наш извечный угодник Семен Михалыч был уже не тот. Он нашел время читать мою статью про выведенных в США лилипутских, величиной с большую собаку, лошадей, вероятно, подумывая, чем бы ему согреть душу. Один Кулаков, Секретарь ЦК, отвечавший за сельское хозяйство и, говорили, метивший еще выше, оставался нам надеждой и опорой. Так каждый год, ряд лет, сидели мы и ждали звонка, есть или нет, что тогда называлось решением.
И вот чего однажды дождались: скончался, скоропостижно скончался у себя в кабинете наш покровитель. «Темная история», – позднее прочел я у Роя Медведева. И даже «Мемуары», автором которых значился сам Горбачев, истории не прояснили. Про Кулакова в книге, опубликованной под именем человека, Кулаковым и созданного, говорится между прочим, а уж о Медунове и вовсе вскользь, будто тот, чье имя значится как авторское, не только не мог пройтись в присядку по указке могущественного соседа, но лишь едва был с ним знаком, разве что от случая к случая встречался с всевластным хозяином, замещавшим главу государства на теневой стороне системы.
У Аркадия Ваксберга я прочел: Медунов являлся что называется «вторым», когда Брежнев являлся «первым», то есть крестным отцом нашей мафии, и это было в те времена, когда наши соседи, исследовательский центр Министерства Внутренних Дел, присылал к нам лекторов, а те, при генеральских милицейских погонах, говорили: «Со всей ответственностью можно утверждать, что организованной преступности в нашей стране не существует».
Существовал
Медунова мы с американцами не застали – он из Ялты переместился в Сочи. Но попали мы в ту же атмосферу свойства и пособничества, ежели наш – свой человек. Атмосфера поддерживалась медуновским преемником, он душевно, голосом благорасположенного властелина, обратился к нам: «Будут проблемы – прямо ко мне».
«Обкомовцы – наша реальная власть», – говорил мне двоюродный брат, профессиональный политик. За исключением кочетовского «Секретаря обкома», книги, написанной с намерениями серьезными, но при отсутствии таланта, литература наша не охватила характер кряжевого деятеля советских времен, старающегося творить добро, однако других источников, кроме зла, для исполнения своих намерений не имеющего.
В Ялте разыгралась драма со счастливым концом: местная власть поняла, что не все может. В музее Чехова директор американского ипподрома с заместителем не увидели изданий нашего классика на их языке. Имя последнего великого русского писателя было им хорошо известно по конским кличкам Чайка-Чехова и Дядя-Ваня. Местные, включая власть, смутились: где же книги взять? И какие книги? Запросили Симмонса, американского чеховского биографа, он дал список, и за счет Нью-Йоркского ипподрома ящик книг был доставлен в музей. История о лошадях и Чехове попала на страницы «Нью-Йорк Таймс», в Ялте историю, кажется, до сих пор рассказывают, а Симмонс до конца своих дней не мог поверить, как это получилось, что ипподром запрашивал его о Чехове. Знал бы Симмонс, сколько рогаток, что за препятствия оказались преодолены, чтобы книги, им рекомендованные, попали на витрину в музей, а не под гайку. Видел же я в спецхране книги про балет. Могли там оказаться и американские издания Чехова из-за того, что в них о Чехове такими, как профессор Симмонс, написано. Но тут уж для ялтинской власти преград не существовало.
Работая над рефератами, я изгрызал чрево идеологического монстра изнутри – по-конрадиански. Чувствуя себя персонажем из конрадовского «Ностромо», вроде доктора Монигема (пособник и противник той же силы), а также согласно Герцену (знавшему отца Конрада), я поддерживал порядок отрицательно. Наиболее критические по нашему адресу пассажи я старался передать как можно выразительнее, чтобы те, кто собирался использовать мои тексты как снаряды в идеологической войне, прежде всего никак не смогли бы увернуться от самоочевидности. «Ответьте, почему у нас нельзя некоторые вещи назвать своими именами!», – как бы задавал я вопрос тем, кто в полемике с антисоветской пропагандой будет цитировать мои рефераты. «Душу отводите?», – спрашивала меня моя начальница, универсально образованная Диляра Гиреевна Жантиева. Из семьи по-европейски утонченных обрусевших кавказцев, она должна была бы погибнуть от рук тех или других, если бы «высовывалась». Однако, держась низкого мнения о себе, она была до того скромна, что о ее существовании вспоминали лишь тогда, когда требовалось взяться за сложную, неблагодарную работу, невыполнимую, однако, без больших знаний. Тут и говорили: «А где Диляра?» Так Жантиева была поставлена заведовать реферативным отделом, то есть отвечать, как тогда отвечали, – головой, за надежность нашей продукции: переводы сложных текстов на английском, испанском, немецком и французском, со всевозможными именами, названиями и цитатами из произведений, мало известных нашей научной общественности. Воплощенная безвредность и безобидность, Жантиева всю жизнь попадала в несвойственные ей ситуации, оказываясь рядом с людьми, слабо сказать, чуждого ей типа и темперамента. Она же на Ростовском ипподроме своими глазами видела великого Чабана. Рассказы ее про легендарного всадника особенно интересовали меня и не только потому, что я был лошадником. Свидетельства были уникальные. О Чабане, прозвищем Тутариш, даже среди конников никто ничего толком не знал: куда он исчез? Д. Г. рассказывала, как однажды Чабан выиграл, удержавшись в седле с лопнувшими во время скачки стременами, возможно, кем-то перед стартом подрезанными. Но во время войны то ли он дрогнул, то ли решил сорвать затаенную злобу на русских, покинул Ростов, где Диляра видела его триумфатором, и ушел. Чабан – ключ, к тому, что творится в тех же краях сегодня.