На дальнем прииске
Шрифт:
Я в тот день не работала. После отказа в свидании разревелась. Но — очень хорошо это помню! — в тот день сказала самой себе: «А все-таки ее время кончается и наступает мое!» В ту же ночь пришла телеграмма об освобождении. А через месяц я вышла замуж за Ивана Степановича.
После окончания войны была возможность выехать на материк. Но все во мне кричало: «Нет! Ни в коем случае!». Я была уверена, что, оказавшись там, сразу буду арестована и получу новый срок. А в 48-м или 49-м пришло указание: с моей статьей на материк не выпускать. Мы жили на Утиной, я работала
Но ареста не удалось избежать. Арестовали там же, на Усть-Утиной, привезли в Ягодное и здесь продержали 25 дней в следственном изоляторе. Кажется, я была первой женщиной — «повторницей» в Южном управлении. Потом пришло указание освободить женщин, имеющих детей до восьми лет. Моей дочери Валентине было тогда четыре года.
Когда приехали арестовывать на Усть-Утиную, я подумала, что это за Иваном Степановичем. У него сложились плохие отношения с агрономом подсобного хозяйства, и было известно, что тот написал на мужа донос. Ордер предъявили только после обыска, и в нем я увидела свою фамилию. Я выронила эту бумажку из рук. Опер на меня закричал: «Поднимите ордер!»
— Не буду! Вам она нужна — вы и поднимайте. И не орите на меня — не таких слыхала.
Я была в тот момент в очень странном состоянии, которое трудно объяснить. Огромное волнение, но действовала я вполне решительно. Перешла в другую комнату, села, сцепила руки на груди: «Можете применять оружие, но я не двинусь с места!»
Понимала ли я тогда, что мое сопротивление бессмысленно? Наверное, нет. Они бились со мной три часа — я не сдвинулась с места. Наконец, попросили Ивана Степановича, и уже он стал уговаривать меня — уговорил.
Потом я забыла эту сцену на полтора года. Она выпала у меня из памяти, словно ее и не было.
Будучи ссыльной, я жила со своей семьей до 1950-го года на Усть-Утиной. Потом мы переехали на Дебин. А в начале 1953-го года перебрались в Магадан.
Когда мы подъезжали к городу, на магаданской пересылке я узнала, что Сталин тяжело заболел. И когда в том доме, где мы временно остановились, мы сели за стол и подняли тост за новоселье, здоровье присутствующих и прочее, я про себя, потому что неизвестно было, что за человек наш магаданский хозяин, — от всей души пожелала скорой смерти тирану. Мое пожелание очень скоро сбылось.
А вот одно — давнее, неистребимое — так и оказалось неисполненным. Много лет, будучи в лагере, я хотела увидеть «живьем» хоть одну настоящую шпионку, диверсантку, террористку. Но так и не встретила такой. Были несчастные женщины разных возрастов, национальностей, разного социального происхождения и положения, многие из них были осуждены по самым страшным статьям на чудовищные сроки, но все это было вранье, чудовищная, преступная ложь.
Я прошу Галину Александровну рассказать о судьбах тех, кто был осужден вместе с нею по одному делу.
Г. А. Я уже говорила, что нам, трем женщинам, дали по пять лет, а мужу Грюнштейн — три года. Все четверо мы оказались на Колыме. Все отбыли свои сроки. Затем Виленская и Грюнштейн так же, как и я, получили ссылку на неопределенный срок. Виленская заболела, у нее что-то произошло с глазами, ее отправили сначала в Магадан, а потом разрешили выехать в Москву. Так что она простилась с Колымой раньше нас.
Грюнштейн работала геологом на Утинке и будучи ссыльной. Потом переселилась, кажется, в Тирасполь. Степаньков, отбыв свой срок лишения свободы, также работал на Колыме геологом.
А. Б. Как сказывалась популярность А. К. Воронского, его большая известность в тридцатые годы, на судьбе его дочери?
Г. А. Мешала. И тут примеров множество. Разве что в детстве, в ранней юности популярность отца не висела надо мной — моим школьным знакомым было все равно, чья я дочь.
В институте дело было уже иначе. Помню, на семинаре преподаватель Федосеев (кажется, он был и заведующим учебной частью) предложил мне рассказать о литературных ошибках Александра Константиновича — сделано это было, конечно, неспроста. Я отказалась. Там же, на семинаре по стилистике, преподаватель Машковская, выслушав мой ответ на какой-то вопрос, сказала: «От дочери Воронского я ожидала большего!». Отвечала я, помнится, хорошо, и этот упрек расценила как повод, чтобы не поставить мне пятерку.
Позднее, в лагере, я нередко чувствовала к себе особый интерес «партийных дам», которым, конечно, хорошо была известна моя фамилия.
Здесь, в этой связи, нельзя не вспомнить, как меня исключали из комсомола в сентябре 1936-го года. Конечно, это было связано с шумихой вокруг А. К. На комсомольском собрании — секретарем был тогда Ротин, с именем боюсь ошибиться: кажется, Исаак, все звали его по фамилии (недавно прочитала в каком-то журнале его слезоточивую статью о женщине, у которой арестовали отца) — мне предложили порвать с А. К., уйти из дома и даже обещали, если я это выполню, найти комнату и работу.
Обвиняли меня также в обмане при вступлении в комсомол, выразившемся в том, что я утаила сведения о принадлежности А. К. к оппозиции. А я ничего не утаивала. Я сказала секретарю Фрунзенского РК комсомола о положении моего отца, он спросил: «Воронский сейчас в партии восстановлен? Работает? Ну так какие претензии могут быть к его дочери?». Но на комсомольском собрании в литинституте я не могла рассказать об этом разговоре — вспомнила фамилию! — с Хрусталевым, так как это грозило бы ему очень большими неприятностями.
Самую гнусную обличительную речь обо мне сказал студент Макаров.
А. Б. Тот самый — прогрессивный литературный критик, прогрессивный — в свое время — редактор журнала «Молодая гвардия»?
Г. А. Тот самый. Но я-то его прогрессивным не считаю.
Я прошу Г. А. рассказать о запомнившихся однокашниках по институту.
Г. А. К. Симонов учился на курс младше. Вместе с ним, видимо, и Португалов. На одном курсе со мной — Долматовский. Кажется (но могу ошибиться) — Яшин. А также Алигер, Шевцов, Шевелева.