На грани веков
Шрифт:
Кузнец и его гости насторожились, да и у калеки Марциса вскинулись веки с длинными ресницами. Добрых известий нынче ждать не приходится. Крашевский с минуту переводил дух после длинной речи.
— Сам Холодкевич занемог, да и верховых лошадей у него больше ни одной не осталось, а наши одры и без того не управляются с севом. Я сам вызвался, потому как решил, что надо мне кузнецу Мартыню сказать кое-что, чего другим говорить не стоит, — они обычно из одного слова десять делают, и если девять не сбудутся, я же и оказываюсь брехуном, а мне это звание не по нраву. Тебе, Мартынь, барин велит завтра идти работать в Лиственное.
— Коли барин велит,
— Чистое наказание у нас с кузнецами. Молодому искры в глаза угодили, может, и вовсе человек ослепнет. Старый кинулся на помощь, да и схватился за только что вытащенное из горна железо, — обе ладони, как освежеванные, одно мясо. Уже третью неделю без кузнецов, а у хлевов все дверные петли пообломаны, лошади не кованы, все копыта поотбивали — пахать и боронить еще можно, ну а ежели в Ригу ехать, тогда как?
— Ну, подкуем, подкуем.
— Самое главное, что в Ригу. Ты, Грантсгал, да и ты, паренек, вы ведь из тех краев, из «даугавцев» — так вас называют. Значит, поедете мимо имения, вот мне и не придется туда тащиться. Властей там у вас теперь нет, и за писаря, и за управляющего, и за приказчика, и за ключника — за всё у вас один этот, что зовется ключниковым Марчем. Так вот, передайте сей важной персоне, чтобы на послезавтра выслал двух лошадей с возчиками от имения и четырех от волости, по две с каждого конца.
Гач подскочил. Грантсгал застонал, точно его кнутом хватили.
— О господи! Опять в извоз! Сейчас, в самый-то сев! А наши коняги и без того с ног валятся.
По пепельно-серому лицу Яна, обросшему редкой бородкой, скользнула бессильная, жалкая усмешка, за которой таилась великая скорбь.
— Нет, любезные, на этот раз не в извоз. По возу сена и соломы с имения представить и то же самое с каждого конца волости. И отрядить Марчу надобно тех, у кого лошади еще на ногах держатся.
Грантсгал даже побледнел, подбородок и руки у него затряслись. Гач кинул взгляд на соседа, и у него самого сразу задергалась губа и слезы сверкнули на ресницах. Мартынь опустил руки со стиснутыми кулаками и напрягся, точно пытался разорвать тугие путы.
— Да где же этакое бесчинство видано!.. Раньше хоть шведские власти ухитрялись наряжать в извоз и на иные повинности так, что у мужиков работы на поле не страдали. Можно и свое сделать, и имению и казне отработать, народ после страшных голодных лет оживать было начал. А вот теперь уж который год они как нарочно разоряют.
Крашевский пожал тщедушными плечами.
— Война уже сама по себе разоренье. Что ж вы хотите — времена-то какие переживаем. Бывали и пострашнее, да, надо думать, и впредь будут. Вот что я вам скажу, друзья мои, нам еще не из-за чего причитать, у нас крыша над головой, хотя чаще и дырявая, и хлеб мы сейчас едим без мякины. А что творится у эстонцев или хоть здесь же, на севере Видземе! Ну да ладно, у нас свои беды, а собственная боль всегда кажется горше.
Грантсгал простонал:
— Воз сена да воз соломы… Да где же их взять, коли все повети на карачках обшарили, выгребли, да еще раз грабельками прошлись.
— А в указе сказано, чтобы доброе сено и добрую солому, и стращают строжайшими наказаниями. Поначалу каждый мужик должен отвечать сам за себя, а господин за всех. Значит, ответ двойной; понятно, что и наказание такое же будет. Хоть из-под земли выройте, а везите. Я уже вижу, пощады на этот раз не жди. Ну, ступайте, да не забудьте же ключнику строго-настрого наказать.
Вздыхая то в лад, то порознь, они бросали старые колеса в телегу. Гач чуть-чуть не забыл лемеха у кузницы. Завернув коня, Грантсгал внезапно завопил:
— Чего охаешь, как мехи кузнечные, хлюпало ты этакое! Полезай на колеса, да придерживай, чтоб не раскатились. А ежели ты мне опять язык распустишь — вожжами по спине, и пошел с телеги!
И Грантсгал, известный во всей волости добросердечием и отзывчивостью, угрожающе стиснул вожжи. Гач вскочил в телегу и уселся на колеса, держась за них руками, а ногами упираясь в грядку. Губа его дергалась еще сильнее, хотя он и стиснул зубы изо всей мочи. Усеянное веснушками лицо в вечерних сумерках выглядело жалким, как у мальчишки.
Когда телега загромыхала за чернолозом и ивняком, Ян вздрогнул и поднялся,
— Свежо становится. Вы меня переночевать пустите?
Мартынь махнул рукой.
— Да что тут спрашивать! Куда же вам деваться? В каморе у нас места хватит. Завтра Марч велит запрячь лошаденку и отвезти вас в Лиственное.
Старый Марцис заковылял впереди.
— Идемте, идемте, пан Крашевский! Похлебаем горячей похлебки. Глядишь, и уснете покрепче. Вечер и вправду свежий.
Старик сам последнее время мерз не меньше Яна, штаны до дыр прожег, греясь у печи, — прямо в огонь лез. Мартыню же вечер не казался прохладным, он даже чувствовал, что спина у него влажная и горит, дыхание стало тяжелым и прерывистым. На небе медленно угасал румянец заката, луг потемнел, россыпи калужницы порозовели, лес на той стороне придвинулся, большая ель высунулась из зубчатого выступа, как указательный палец из сжатого кулака.
Мартынь замкнул дверь кузницы и остановился у большого, погрузившегося в землю камня. Давно он собирался убрать его отсюда, но все не решался, может быть, втайне сам не хотел этого. И всякий день этот камень напоминал ему о том, что произошло здесь несколько лет назад.
Почти утихшая боль снова давала себя знать, стоило только вспомнить о ней, но в самой этой щемящей боли и была какая-то сила, которая соединяла настоящее с прошлым и не позволяла поддаваться смятению, когда приходили мысли о мрачном будущем… Когда-то этот камень был единым целым с тем, что лежит у опушки сосняка, в березовой роще под дубом. Марцис совершал на нем жертвоприношения и всячески чудил. Тогда еще была жива Бриедисова Майя и все кругом казалось таким светлым и теплым… куда светлее и теплее, чем сейчас…
Мартынь провел ладонью по лицу. Слишком мрачным было то, о чем говорил этот зазубренный обломок, Нет, все же надо будет свезти его куда-нибудь подальше, эти острые зубцы слишком болезненно бередят начинающие подживать старые раны… Мартынь повернул прочь. За овином чернел густой, бойко кудрявившийся лесок — старые березы перед смертью успели уронить я землю щедрые семена, роща старого Марциса начала отрастать. А над молодой порослью простирал развесистые ветви старый дуб, под ним-то, у оставшейся половины камня, каждое утро перед восходом солнца и проводил время Марцис. Разве дуб не изведал того же, что обломок камня подле него и другой, лежащий у обочины? Так что же, и его вырвать с корнями?! Какая нелепость! Человек терпел весь век и претерпел все. Но кто сосчитает те поколения латышских крестьян, чьи муки старый великан наблюдал отсюда, со своего пригорка, покамест у самого, как от огня, не помертвели и не почернели концы ветвей?.. Кузнец склонил голову, не то от новой тяжелой думы, не то отдавая дань уважения этому свидетелю, и пошел умываться к колодцу.