На исходе дня
Шрифт:
— Все?
— Всю правду-истину, милый мой мальчик!
— Не называй меня так! Терпеть не могу!
— Хочешь, чтобы подлецом, как его?
Мы обменялись полными ненависти взглядами. И в ее и в моих глазах проглядывали досада и боль оттого, что мы не такие, какими могли бы быть. Но если чудом вернули бы свою чистоту, вероятно, не нужны были бы друг другу…
— Спасибо за кофе. Не проводишь?
Я не двинулся с места. Сальвиния трезво встряхнулась и выплыла в дверь, размахивая сумочкой, сверкающая, элегантная, будто и не валялась только что, мятая и жалкая, на моем жестком ложе. Слышал, как рывком открыла дверцу автомобиля — опять не заперла, назло мне, что ли? Включила ближний свет, он плеснул на улицу. Я распахнул окно, в комнату ворвался воздух, однако кислый запах окурков и пепла не исчезал. Казалось, все вокруг — вещи и я сам — было пропитано этой вонью, засыпано пеплом. Моя берлога, мое логово, где я мог скулить, как побитый щенок, уже не мое? Стреляло в пальце, и боль отдавалась во всем теле, точно крапивой его исхлестали. А щека еще ощущала бархатистую кожу Сальве — ни с чем не сравнимую нежность отдающейся женщины. Я сражался с этой обволакивающей меня нежностью, свирепея все больше и больше: какое коварство, какой цинизм! Проклинал себя за мягкотелость: надо было выгнать, плюнуть в пьяные глаза… Подстилка Омара Шарифа, вот ты кто! Слишком поздно сообразил, почему решился пригласить ее к себе. Собирался хладнокровно расквитаться за то
Шлюха, форменная шлюха! Я сжимал кулаки, все сильнее возбуждаясь от никак не выветривавшихся запахов — дыма, водки и еще чего-то сладковато-приторного. Запах ее голоса, запах воспоминаний о ее лениво потягивающемся теле. От подушки тоже тянуло запахом Сальве — ее духов. Этот аромат свидетельствовал, что здесь побывала изысканная женщина. Так пахнет роскошь, не растоптанная стадом стандартных слонов! А тягостные запахи? Что ж, каждое явление, каждый предмет имеют оборотную, непарадную сторону: в шикарнейшую мебель там, куда не проникает глаз, загнаны гвозди. А автомобиль?. Нету махины гаже — сверкающий полированный кузов и заляпанное грязью и маслом днище. И в человеке то же самое, разве нет? Поэтому к черту потаскуху Сальве! Даже не глядеть в ее сторону! Забыть, что живет в этом городе, что вообще существует! Хотя подобные клятвы я уже давал, когда еще в восьмом классе учился… В то время частенько заговаривала со мной и Викторасом толстоногая девчонка, ну и лопала же она мороженое на наши гривенники — по пять-шесть порции разом — и беспрестанно хихикала, покажи палец — зайдется! Иногда видели ее среди рослых десятиклассников, со спины и она выглядела старше. Всячески выказывала свою благосклонность мне, не Викторасу — они друг друга не очень любили. Бреду, бывало, в одиночку, безотчетно надеясь встретить ее; глядь — тут как тут! И все пристает, в гости напрашивается, разумеется, в отсутствие предков. Смех мутный, как поток грязной воды вдоль тротуара после дождя. Ничего я о ней не знал: ни кто такая, ни где учится, ни сколько лет. Долго выкручивался, пока наконец не решился пригласить. Едва нырнула в дверь, пустилась вприпрыжку к шкафу, перебрала все платья Дангуоле. Щупала, гладила складки и бантики такой не по-детски грубой рукой, что неприятного впечатления не смягчал и бездумный захлебывающийся смех. А теперь покажи, где твои папочка с мамочкой играются… Бросилась бегом в спальню, стянула на ходу юбчонку и повалилась навзничь на двуспальную родительскую кровать. Смех прекратился. Высились, словно два холма, толстые белые бедра. Зачем показывает свои голые ноги? И вдруг, точно молнией озарило, дошло! Я кинулся в дверь, прогрохотал по лестнице, едва поспевая за своим прерывистым дыханием. Было странно, что никто за мной не гонится, что под ногами не разверзается земля, а на улицах полно девчонок, которых я нисколько не интересую. Вечером того же дня Дангуоле хватилась колечка и блузки. Нашли подозреваемую, обнаружили пропажу.
Никакой восьмиклассницей она не была, училась в торговом техникуме. Я дал себе клятву: обходить ее стороной, что было совсем нетрудно, подумаешь о толстых бедрах — тошнит! Потом долго избегал девчонок. Обстоятельство это, в свою очередь, закаляло меня на пути к цели — вырваться, пойти далеко, совсем не в ту сторону, куда собирались приятели мои, Викторас с Шарунасом, и достичь большего, чем удалось отцу с матерью…
Странное дело, воспоминания, которые должны были бы укрепить мой дух, помочь выкинуть Сальвинию из головы, неожиданно склонили чашу весов на ее сторону. Предлагала себя, желая забыть прошлое? Только потому пила, что не могла найти иного средства? Средства забыть и забыться, сгладить разницу между тем, другим, и мною, нелюбимым, хоть и знакомым с детских лет? Таскаться с кем угодно — не в новинку для Сальве, но любить, а потом от безнадежности заливать горе алкоголем? Еще в школе преследовала она одного инструктора аэроклуба — спокойного, неразговорчивого эстонца. Побилась об заклад с подружками, что соблазнит этого бывшего военного летчика, который чудом остался жив во время испытаний нового самолета. Чуть не теряя сознание от страха, дважды прыгала с парашютом — только бы очнуться в его объятиях, но инструктор интересовался лишь ее парашютом. Так и уехал непокоренным. А ее турнули из аэроклуба за моральное разложение — с горя устроила пьянку… Сколько раз объявляла Мейрунайте о своем обручении, браке… удаляла с помощью абортов последствия поспешных связей… И все-таки способна любить? Мучиться из-за чувства, над которым надругались? Может, на самом деле она не такая, как многие? Совсем другая, чем представляю ее себе? Нет, нет! Здесь игра, все заранее срежиссировано, чтобы набить цену на залежавшийся товар. А вдруг — ответный ход в шахматной партии, начатой не мной, а кем-то другим? Разумеется, если вообще возможно начать что-либо, если завязки всех начал не предшествовали нашему появлению на белый свет — до того еще, как отделилась от хаоса светящаяся пылинка нашего сознания. Едва ли является для Сальвинии тайной, что она, даже такая, как есть, нужна мне… Однако признавать это — что нужна! — я не желал, клялся не видеть, не встречаться А как же моя цель? Какую цену придется платить, когда действительно достигну цели? Заляпанное днище машины — чистая роса по сравнению с той грязью, которая окатит с головы до пят, даже если из снимаемого фильма удастся вырезать кадры с другой девушкой по имени Влада. Как славно бы не думать, особенно о том, чего нет и, может, не будет никогда. Неужели подобная сумятица в башке именуется совестью? Я полагал, что давно уже разменял ее на трезвые взгляды.
…Купленный на барахолке бампер продолжал позвякивать в багажнике лимузина Сальвинии. Не означает ли это, что мы без слов согласились играть в четыре руки многоголосую мелодию? Вряд ли. Однако судьбами человеческими распоряжаются таинственные силы, и даже в пустяке может сверкнуть отблеск их могущества.
Я притаился в темноте; в глазах искры, в голову словно шипы понатыканы, и кто-то размеренно марширует по ней, с болью загоняя острия в череп. Лучше уж зажмуриться, чтобы не видеть бьющих в жуткую безумную ночь искр. А еще лучше залезть под душ, ловить горячечным ртом холодные колючие струйки и чувствовать, как отмачивается, мягчает и сваливается с тебя кусками корка запекшийся грязи. Но в ванне засел Наримантас-старший, сумрачно и безнадежно хлюпает там — затеял стирку, мокрые мыльные тряпки, кажется, хлещут тебя по лицу. Странно, очень странно, ведь он готов был куда-то податься, может, даже улететь, а вот старается пустить корни здесь. Не помню, чтобы отец хоть когда-нибудь стирал, всех-то делов — позвать санитарку или сестру, та же Нямуните опрометью прискакала бы, наконец, Жаленене предлагала снести в прачечную, так нет, сам трет, полощет, отжимает… Заикнись только, зачем, мол, ответил бы, что стирка для него удовольствие, любая работа — удовольствие. Оправдание мудрых неудачников! Не слишком опечаленный, я бы даже сказал, образованный бегством Дангуоле, снова взывает к ней, неумело стирая свои исподники? Невозможно ведь делать работу Дангуоле и не думать о ней! Да, внеплановый потоп в ванной… Не сбилась ли с курса на голубую звезду его ракета? Как там капсула с Казюкенасом? Не вышла ли из повиновения доктору Наримантасу? Нет-нет! Никаких катастроф не жажду, пусть исчезнет
— Если не терпится, вон Гражинка! А я погожу.
Возненавидел я в тот миг и темный чердак, и плоскую, как селедка, Гражину, и такую пухленькую аппетитную по сравнению с ней Сальве.
— Ты что, больна?
— Не хочу, и все, — не обиделась она.
— Так чего жмешься?
— О будущем думаю.
— А Шариф твой?
— Его судить будут. Розыск объявили.
— Так уж и судить?..
— Не знаешь адвоката Мейрунаса?
— Действительно! Уж если венецианскую люстру раскопать может, что ему алиментщика найти? Поздравляю!
— Не издевайся. Больно, Понимаешь?
— Ладно. Побуду за няньку. Идем танго танцевать.
Кое-какое расстояние между нами остается, но всем телом ощущаю ее живот, бедра, груди.
— Почему не целуешь меня? — равнодушно вопрошает она, и, отыскав губами ее насмешливый рот, я почувствовал, что голова пошла кругом, еле на ногах устоял — зашатало. Неужто все так просто, надо только наклюкаться? — Провожать не ходи. Я должна с Арисом проститься.
— Это ты всерьез?
— Отныне все буду делать всерьез.
— Ну и плевать!
— Потерпи, не плюй. Я с Арисом прощаюсь, а ты, не откладывая, с Владой! — Протягивает мне стакан чокнуться, с удовольствием опрокинул бы пиво ей за пазуху, в глаза бы выплеснул — даже пьяная, она насквозь видит меня, единоборствующего с порядочностью Наримантасов и призраком Влады.
Плевать! Сто, тысячу раз плевать! Во рту точно полк солдат ночевал, голова раскалывается, на куски расползается. Не плеснул я Сальве пивом в ее бесстыжие глаза — не принял, но и не отверг ее ультиматума, выдул стакан и, пошатываясь, побрел домой. Вот и валяюсь, хотя давно уже светло. Отец упорно плещется в ванне. Его ракета сбилась с курса, а моя, хоть и вызывает рвоту, на зависть точна — летит прямо к цели.
10
Маленькая палата, тишина и покой. Где-то там, далеко, остался Шаблинскас, его бесконечный бред, остались кликушеские заклинания Шаблинскене. Казюкенас до сих пор не в силах без содрогания вспоминать ее упреки, казалось, не мужу, ему… Можно перевести дух, не испытывая неловкости, прислушиваться, как возвращаются силы, нашептывающие о будущей жизни, о еще не использованных малых и больших возможностях Он не перестал интересоваться недавним соседом, однако не слишком горячо, осторожно, словно боясь наступить на край доски — как бы другой конец невзначай не ударил по нему. Безнадежное состояние Шаблинскаса напоминало о кошмаре, которым был охвачен он сам, когда сознание прояснилось после шока. Вот она, следующая ступенька вниз, безостановочное погружение в неподвластные человеку глубины, за которыми нет ничего. Настоящие и выдуманные ужасы гораздо меньше стали мучить Казюкенаса, после того как избавился он от Шаблинскаса. Неопределенный страх, что от него самого, возможно, скрывают диагноз, тоже как бы остался в той палате, с Шаблинскасом. Теперь его, Казюкенаса, беды стали вроде бы уже и не его, а человека, которого связывали с миром лишь девяносто шесть рублей.
Не надо больше отворачиваться, когда ешь — ведь беднягу Шаблинскаса кормит капельница, не надо закрывать глаз, когда преющее тело соседа протирают спиртом ничем не брезгующие руки сестры, и запах, быть может, воображаемый, запах разложения больше не мучит. А главное, это пробуждает в душе Казюкенаса глубоко запрятанное чувство стыда, которое ему еще доведется преодолевать! Главное, не станет он больше вытирать среди ночи холодный пот, тщетно пытаясь отыскать какой-то ответ на внушенные бредом Шаблинскаса вечные вопросы бытия. Бред, бред обреченного на исчезновение и забвение!.. На расстоянии уже почти непонятно, как вообще могла прийти в голову такая нелепость — будто не отличающий света дня от мрака ночи Шаблинскас странным образом общается со звездами!.. Бред, сон с открытыми глазами, только бредит уже не это запеленатое в бинты бревно, а он сам, человек, не привыкший к бездействию, к ожиданию от кого-то милостей… Черт с ним! И все-таки Казюкенасу хочется видеть одобрение на лицах окружающих, он опасается, что его осуждают за бегство из той палаты, как будто он обещал быть с Шаблинскасом до его последней минуты и не сдержал слова.
Доктор Рекус как мог успокаивал Казюкенаса, Касте Нямуните в ответ на его прямой вопрос лукаво рассмеялась, наверное, никто из посторонних не слыхал от нее такого смеха, и сказала: «Рыбка ищет, где глубже, а человек — где лучше, я бы на вашем месте не переживала!» Мнение Наримантаса Казюкенас узнать и не пытался, оно было слишком явным, таким недвусмысленно явным, что они оба какое-то время старались не встречаться глазами. Сначала казалось, что врач разочаровался в больном, разочаровался в своих собственных усилиях и влиянии, словно главной его заботой было не вылечить Казюкенаса, а переломить его, поставить в один ряд с Шаблинскасом. Потом разочарование сменилось удовлетворением, быть может, даже радостью, правда, не скоро: долго сопротивляясь этому, Наримантас наконец тоже связал воедино судьбы обоих больных; пусть бегство Казюкенаса — еще не спасение, но, оторвавшись от Шаблинскаса, он как бы оторвался от призрака смерти, уже давно маячащего у постели шофера… Однако в выразительном взгляде хирурга, избегавшем встречи с глазами Казюкенаса, особенно когда они оставались наедине, читалось предостережение: судьба Шаблинскаса — а жить тому осталось немного! — несомненно, повлияет и на твою судьбу, хотя, выздоровев, вы едва вспомнили бы друг о друге. Как и в каком направлении повлияет, пока неясно… Когда же взгляды их наконец встретились, предостережение ушло из глаз Наримантаса, а может, затерялось в лабиринте, по которому блуждал он, осаждаемый призраками; лабиринта этого Казюкенас не представлял себе, хотя сам на каждом шагу натыкался на его твердые стены…