На изгибе небес
Шрифт:
– Приняли. Запрашивают, что случилось?
– Отвечай: сбились с курса по неизвестной причине, топливо на исходе. Пытаемся вернуться на СП.
– Понял.
– Штурман, удаление?
– Двести пятьдесят, – ответил Белоглазов и посмотрел вниз, словно пытаясь отыскать там знакомый ориентир.
Про топливо Кандыба уже не спрашивал, стрелки топливомеров болтались у самых нулей.
– Слышу позывные СП, – доложил штурман. – Есть пеленг! Курс – десять влево.
Снизились до двух километров и продолжали снижаться. Видимость
– Семёныч, может, площадку подберём и пойдём на вынужденную посадку? – предложил Жуков.
– Ни одной площадки подходящей внизу не вижу, – ответил Кандыба. – Пока её искать будем, сожжём последнее топливо. Нужно до СП тянуть.
Самолёт практически планировал на малом газе. Тяга двигателей была минимальна.
– Всем пристегнуться ремнями, скомандовал Кандыба. – Приготовиться к вынужденной посадке!
Стрелки топливомеров встали на нули, но двигатели, как ни странно, ещё работали. На стрелки эти теперь уже никто не смотрел, не было смысла, двигатели могли остановиться в любую минуту. И вот это мгновение настало…
– Падают обороты левого двигателя! – заорал Ерёмкин. – Температура и давление тоже падают!
– Левый двигатель зафлюгировать! – скомандовал Кандыба.
Механик мгновенно выполнил команду.
– Левый зафлюгирован!
– Кран кольцевания?
– Включён!
– Серёга, держи крен на правый борт градусов пять, чтобы остатки топлива перетекали к правому двигателю.
Правый двигатель продолжал работать. На одном двигателе машина пошла вниз ещё круче. Внизу были сплошные торосы.
– Беру управление на себя! – Кандыба чуть тряхнул штурвалом, показывая Жукову, что взял управление. Тот молча кивнул головой – понял.
– Удаление, штурман?
– Километров двадцать, – ответил тот. – Точнее сказать не могу.
Для самолёта 20 километров – четыре минуты лёту, 20 километров в Арктике пешком можно идти всю жизнь.
– Как на фронте, твою мать! – выругался Кандыба и, взглянув ещё раз на топливомер, стрелки которого давно стояли на нулях, приказал:
– Экипажу обесточить электросистему! Выключить все потребители! Идём на вынужденную!
Высота была около пятисот метров. Правый двигатель, мягко урча на малых оборотах, создавал небольшую тягу, достаточную для устойчивого планирования. Теперь все, согласно аварийному расписанию, смотрели за борт, чтобы отыскать хоть какое-то подобие ровной площадки для посадки. Но всюду были только торосы, торосы…
На высоте триста метров начал давать перебои правый двигатель.
– Ерёмкин, правому – флюгер! Пожарную систему – включить! Экипаж, садимся! Кто останется жив – от самолёта не уходить. Радист, постарайся сохранить рацию.
В Арктике рация – это жизнь. По ней тебя запеленгуют спасатели и выйдут на место падения. В Арктике рация – это больше, чем жизнь.
Через минуту самолёт брюхом ударился о первый торос. Отскочив от него, словно мячик, на несколько метров вверх, он, теряя скорость, пошёл вниз и левым крылом ударился о безобразно торчащую глыбу льда. Удар был страшен. Самолёт, потеряв крыло и развернувшись от удара на 90 градусов, уже правым крылом ударился о следующий торос. Раздался жуткий скрежет разрываемого на куски алюминия, обшивка фюзеляжа мгновенно лопнула в нескольких местах, словно яичная скорлупа. Снова изменив направление, самолёт а, вернее, что от него осталось, основательно потерявший скорость от трёх встреч с рапаками, ударился в очередную глыбу и, накренившись, остановился.
Наступила гробовая тишина. Собственно в Арктике, когда нет ветра и подвижки льдов всегда тишина. Гробовая.
Первым пришёл в себя Кандыба.
– Живы? – с трудом поворачиваясь в кресле, охрипшим голосом спросил он, с усилием отрывая руки от бесполезного теперь штурвала.
В соседнем кресле застонал и схватился за плечо Жуков.
– Ни хрена себе, посадочка! – подал за спиной голос Белоглазов и почему-то икая, пропел: – Моторы ровно гудели, в кабине дяденьки бдели! Ты жив, Ерёмкин? – Ткнул он в спину пригнувшегося и обхватившего голову руками механика. Разгибайся, уже приехали.
– Вроде жив, – приподнялся Ерёмкин. – Голова вот только…
– Это ты с автопилотом бодался. Серёга, что у тебя?
– Плечо, – простонал тот, – плечо болит.
– Ребята, куда привезли-то? – подал голос и радист. – Мне тут ноги прижало.
– Значит, все живы, – констатировал Кандыба и полез из кабины
При ударе самолёта об лёд он ударился грудью об колонку штурвала, но привязные ремни удержали его в кресле. Не очень пострадал и Жуков, отделавшись сильным ушибом. Прижатые ноги радиста освободили, переломов, к счастью, не было. Штурман отделался испугом. У Ерёмкина на голове образовалась громадная шишка с кровоподтёком.
Входную дверь заклинило. Но она и не нужна стала. Выбрались на лёд через разрыв в хвосте фюзеляжа. Отошли в сторону, дрожащими руками закурили, глубоко затягиваясь и молча оглядывая самолёт. Вернее, что от него осталось.
– Куча металлолома, – констатировал Ерёмкин и посмотрел на командира.
Тот ничего не ответил. Во время войны у него превращался в груду железа не один самолёт, но то была война. А на гражданке вот так случилось впервые. Корецкий молча уселся на лёд и ощупывал ноги.
– Переломов нет, – сказал он. – Теперь можно идти с белыми медведями знакомиться.
– Ещё успеешь. Проверь лучше, цела ли станция, – приказал Кандыба.
– Интересно, а канистра уцелела? – ответно забеспокоился радист. – Ерёмкин, проверь.
– Тебе сказали, что нужно проверить? – жёстко напомнил Жуков. – Тут вопрос жизни и смерти, а он про канистру думает.
Корецкий, хромая, поплёлся к самолёту и вскоре раздался его радостный голос:
– Целёхонька рация, мужики. Если бы ещё аккумуляторы уцелели.