На краю света
Шрифт:
– А так. Не умеет лаять. Другие собаки лают, а Чакр поет.
– Будет трепаться-то, – недоверчиво сказал Боря, с опаской посматривая на круглого, как бревешко, страшного кобеля с обрубленным толстым хвостиком.
Глаза у него были совершенно белые, без зрачков, совсем как у мраморных статуй. На черно-пегой короткой злой морде точно светились два белых глаза.
Кунашов улыбнулся:
– Верно, поет. А ну, Чакруша, спой. Уа! Ну, Чакара! У-а, у-a, у-a, уу-у-у-а-а-а, – завыл Кунашов.
Чакр шевельнул черной колбаской обрубленного хвоста, забеспокоился,
«У-у-у, а-а, у-у-у, а-а-а…»
Наши собаки – Байкал, Лысый, Штоп, Жукэ – подняли дикий лай. Серый принялся было подпевать Чакру, но вместо пения из глотки у него вырвался какой-то хриплый вой. Кунашов посмотрел на Серого с состраданием и сказал:
– Не тот голос.
А Боря Линев швырнул в него чуркой и заорал:
– Замолчи, зараза!
Потом Кунашов подошел к красивой поджарой собаке, грустно сидевшей в стороне от всех.
– А это – Милька, – сказал Кунашов. – Она слепая. В двух шагах ничего не видит. То ли от снега ослепла, то ли еще от чего.
– В упряжке-то ходит? – недовольно спросил Стремоухов.
– Ходит. Ты ее ставь последней, она тебе всю упряжку будет гнать. Чуть передняя заленится, Милька спуску не даст. Не простит.
– Кусает?
– Обязательно. Больная только. В больших переходах кровь горлом идет. А вот это Волчок, – сказал Кунашов, показывая на маленькую пегую собачонку, тоскливо поглядывавшую куда-то в бухту. – Он еще называется у нас «Дежурный по берегу». Вы сами увидите его работу. Как только с привязи его спустишь, так он сейчас же на берег, усядется на камень и сидит, зверя караулит. Он всегда первый сигнал подает. Медведь ли покажется, нерпа ли, птицы ли пролетят – ничего не пропустит. Так и дежурит дни и ночи напролет, без смены, без выходных дней.
Волчок посмотрел на Кунашова, завилял хвостом и снова уставился в бухту.
– Интересная собака, – сказал Боря Линев, – музейная прямо…
Одну за другой перебрали каюры всех собак. Про каждую Кунашов рассказывал что-нибудь интересное.
Вот Урал – огромный, прямо с теленка, толстолапый, грудь как тумба. Так – добрый пес, спокойный, а вот начни при нем ласкать другую собаку – теленок сразу тигром становится. Или тебя за руку тяпнет, или собаку задерет.
Вот Альт. Этот только и норовит драку затеять. Втравит всех собак в свалку, а сам отбежит в сторону и посматривает.
Наконец все собаки представлены нам. Остались только четыре рослых, длинноногих щенка.
– Ну, им на всех четверых отпущено одно имя, – говорит Кунашов. – Вся орава называется «Буяны». Все равно их друг от друга ни за что не отличить.
И верно. На нас смотрели четыре совершенно одинаковых пса. У всех у них были одинаковые морды, одинаковые лапы, одинаковые остренькие уши, одинаковые пушистые хвосты, и даже на груди у каждого были одинаковые белые пятна.
Целый день провозились каюры с собаками.
Поздним вечером, когда кончились все работы, когда в домах и на «Таймыре» зажглись огни, все наши зимовщики сошлись у крыльца бани, покуривая и тихо разговаривая.
– Ну и навезли мы собачек, – медленно говорил в темноте Боря Линев. – Разве это собаки? С ихним Чакром ни одну не сравнить. Куда нам с нашими дворнягами соваться? Наверное, они и упряжки-то никогда не видали. Может, и не пойдут вовсе…
– Будем на ихних ездить, – строго сказал Ромашников. – Хватит нам и ихних собак. – Он помолчал и важно, как старый опытный полярник, добавил: – Учить надо. Сама собака в упряжке не пойдет.
Стремоухов хмыкнул:
– И лед таскать, и уголь таскать, и собак учить. Благодарю покорно.
– Без тебя выучим, – сказал Гриша Быстров, зевая. – Ну, пойду-ка я спать, ребята. Я на полу в амбулатории устроился. Эфиром вот только воняет, а так – ничего. Эх, скорей бы уж одним остаться: цыганский табор какой-то.
Боря Линев потушил о каблук папиросу и сказал:
– Успеешь еще один-то пожить. Еще наплачешься.
Последний день
На другой день Наумыч собрал всех нас в комнате у Потапова. В комнату набилось девятнадцать человек – грязных, небритых, пропахших потом, табаком, псиной от спальных мешков. Те, кто пришел пораньше, расселись на стульях, на кровати, остальным пришлось стоять.
– Все собрались? – спросил Наумыч.
– Все.
– Ну так. – Наумыч вытащил из-под груды бумаг на столе какую-то записочку, положил ее перед собой. – Сейчас, товарищи, я объявлю, кто, где и с кем будет жить на зимовке. Только чур без крика. Хорошо?
Все притихли, придвинулись ближе к столу, не спуская глаз с Наумычевой записки.
– Сначала маленький дом, – сказал Наумыч и заглянул в бумажку. – Здесь будут жить пять человек. По одному в комнате. Значит, вот кто: метеорологи Ромашников и Безбородов, радиоволновик Гуткин, летчик Шорохов и Боря Маленький.
– А почему они? – спросил кто-то сзади.
– Почему они, а почему не ты? А вот почему: у Гуткина там лаборатория, у метеорологов – тоже. Нельзя же, чтобы люди бегали в свои лаборатории за полверсты, верно? А летчику и бортмеханику просто надо дать по отдельной комнате. У них работа такая, что им как в санатории жить надо. А вдвоем, что там ни говори, все-таки стеснительно. Теперь дальше. Большой дом. Здесь есть о чем поговорить. Каждому по отдельной комнате тут не выйдет. Некоторым придется жить вдвоем.
Наумыч осмотрел нас, точно выбирая, кого бы с кем ему поселить. Все затихли, совсем перестали дышать.
– Соболева, – сказал Наумыч, – поселим с Каплиным, пусть оба аэролога вместе живут. Не подеретесь?
– Да нет, чего же нам драться, – сказал Леня Соболев. – Не подеремся…
– Так. Одна пара есть. Савранский будет жить с Быстровым.
– Только чтобы он по ночам не читал. А то я при свете спать не могу, – сказал Савранский.
– А ты камни в комнату не таскай, – отозвался Гриша Быстров. – Я с камнями жить не буду.