На круги своя
Шрифт:
Внизу виднелся фьорд: казалось, у него нет берегов и вода бежит под ивами и ольхой. Там стоит белый дворец, на окнах маркизы из тика в красно-белую полоску. Во дворце живет граф, или камергер, или его сиятельство — воображал господин Лундстедт, — на стенах висят полотна, писанные маслом, мраморные рельефы, портрет Леннарта Торстенсона и второй супруги Карла IX; а за балконной дверью наверняка стоит рояль, на котором играл сам ван Бом [21] , и арфа, унаследованная графиней от бабушки — фрейлины при дворе Густава III. Во флигеле под лоскутным одеялом из алого шелка спят ангелы Божьи — юные барышни. Проснувшись, они прямо в постели пьют кофе с шафрановыми булками. Ах, как добр Господь, создавший счастливых людей! У волшебного дворца березовая рощица, и перед глазами долгодолго маячит лишь березовая листва и кора, но потом откроется широкая синяя вода, извозчик укажет кнутовищем на колокольню и скажет: Сёдертелье.
21
Ян
Несколько часов спустя господин Лундстедт стоял на носу пунцово-красного парохода «Хермод». Позади остались Кунгсхатт и Стура-Эссинген, и, когда проходили Мариеберг, вдалеке показался Стокгольм. Парило, солнце нагрело облака на западе, на небо одна за другой выкатили тучи, замерли и сгрудились, словно артиллерия на занятых высотах. Когда собралась вся батарея, скомандовали огонь, над колокольнями и крышами зигзагом взметнулась искра; не успели наблюдатели сосчитать до пяти, как раздался грохот, воздух застонал, поднялись волны, и пароход затрясся. Потом новые гряды туч заняли огневые позиции, дрогнули, и один за другим прогремели новые радостные залпы. Черные небеса разверзлись. Когда пароход взял курс на скалы у бухты Шиннарвик, солнечные лучи вырвали несколько домов из тени грозовых туч. На набережную Риддархольма с ее пароходами, раскрашенными во все цвета радуги, падало круглое, как от абажура, пятно света. Бирюзовые корабли с киноварными ватерлиниями, начищенная до блеска латунь, белый металл, черные дымоходы и медно-красные трубы. Здесь и старый «Грифон», и «Капитан», и длинный «Арос» — такой узкий, что непонятно, где у него нос, а где корма, вот «Принц Густав», вот «Упланд», и у самой Школы плавания малышка «Тессин». Над мачтами, дымоходами и флагштоками зеленые кроны двух столетних лип, в тени которых ищут прохлады посыльные, и в довершение всего за старым фасадом Стокгольмской гимназии — железный купол Риддархольмской церкви. У южного берега бортовые фальконеты доложили о прибытии, пароход подошел к причалу, и господина Лундстедта охватило легкое беспокойство, а когда он сдал билет у трапа и с мешком в руках сошел на берег, то чуть не задохнулся от волнения, будто новичок в Школе плавания от запаха воды. Дома были огромные, людей множество; телеги так грохотали по булыжным мостовым, что голова начинала болеть; лаяли собаки, кудахтали куры в клетках, визжали поросята в телегах, под окрики полицейских в город торопились деревенские повозки, так как остров и порт собирались оцепить.
Не зная, куда вынесет его людской поток, господин Лундстедт примкнул к толпе. Оказавшись на площади, он увидел громадный, одетый в черное с серебряными коронами амфитеатр; стражники в медвежьих шапках двойной шеренгой охраняли портал Риддархольмской церкви. Народ прибывал. Когда по мосту, выбивая глухую дробь на барабанах в траурном крепе, прошествовали гвардейцы в остроконечных касках и бандалерах, образовалась давка. Лошади вставали на дыбы, кричали разносчицы, под ногами вертелись собаки. Вдруг зазвонили на одной колокольне, потом на другой, и вот уже звонили везде: сегодня хоронили короля.
На площади Риддархюсторьет господину Лундстедту сказали, что перебраться в Клару, где он думал остановиться у одного земляка, можно на весельной лодке, и после долгих ожиданий юноша наконец очутился на торговой площади Рёда-Бударне. Товарищ его жил на Норра-Чуркугатан [22] , и, вычислив по расположению алтаря, где восток, молодой человек пересек кладбище, обогнул колокольню и увидел двери, обращенные, судя по всему, на север. Там в самом деле начиналась улица, далеко внизу замыкавшаяся оградой, из-за которой торчали зеленые деревья.
22
Северная Церковная улица.
Приободрившись, Лундстедт зашагал дальше, в сторону дома 43, который находился по левую руку, так как дома с четными номерами стояли справа, а с нечетными — слева, и, найдя нужный номер, зашел через гремучую калитку во двор. Ему не терпелось поскорее попасть внутрь, и он стал искать звонок или что-нибудь в этом роде. Однако он видел перед собой только множество крошечных коричневых дверей с крылечками. Постучав во все, но не дождавшись ответа, Лундстедт вошел в первую попавшуюся. Внутри было еще три двери. Одна, дырявая, как садок для рыбы или решето, вела, вероятно, в кладовку. Он постучал еще раз, потом поднялся на второй этаж и там заколотил так, что по лестнице разнеслось эхо, но ему не открыли. Тогда он поднялся еще на полпролета и уперся в чердачную дверь. Наверно, все обитатели дома ушли на похороны высочайшей особы.
Огорчившись, хотя и не слишком, господин Лундстедт спустился во двор и стал искать, где бы присесть. Посреди двора, в тени пожарной стены с коваными связями в форме букв X и I, был садик за зеленым забором, а в нем беседка с крышей, похожей на остроконечную каску, рядом, как стражники, — две коричные груши с плодами цвета солнечного заката в резной листве. На клумбах росли георгины, на грядках — лук-порей и сельдерей. Однако на калитке висел замок, и господин Лундстедт остался на дворе, вымощенном булыжником, который не мог дать отдохновения усталым ногам. Чтобы скоротать время, Лундстедт стал бродить по двору и заглядывать в окна на первом этаже, что оказалось не так-то просто: ревнивые жалюзи не пропускали посторонних взглядов. Но вскоре юноша нашел окно, одна створка которого была приоткрыта и закреплена на крючок, и он смог заглянуть внутрь. В комнате царил уютный беспорядок. Рисунок на коврике, в котором было больше дыр, нежели ниток, изображал выцветшую гондолу и в ней даму и господина из рыцарских времен; чуть глубже, под кроватью, виднелся дворец, вполне возможно, что венецианский. Вокруг него протекали каналы, а сам дворец был зеленых и красных тонов, но вид на мост, вероятно Мост вздохов, закрывали сапоги и ночной горшок. Над гондольером, будто вальсируя под рыцарскую лютню, растопырился трехногий столик из ольхового корня, на нем лежали помочи, манишка, гитара, а рядом стояли шесть стаканов и пустая бутылка из-под пунша. На кресле-качалке — серые брюки, на подоконнике — чернильница, гусиное перо и обернутая в белую бумагу книга, на которой было написано какое-то имя. Любопытство господина Лундстедта было так раззадорено, что он просунул в оконную щель руку и повернул книгу, чтобы прочитать надпись. Как же велика была его радость, когда на обложке он увидел имя своего старого школьного приятеля Франца Оскара Линдбума, выведенное крупными буквами англосаксонским шрифтом, как печатают название газеты «Дагбладет».
Не задумываясь, он поднял крючок, влез с мешком в комнату, стянул сапоги и сразу же удобно устроился на раскладном диванчике, где после бессонной и беспокойной ночи, проведенной в дороге, вскоре заснул глубоким целительным сном.
2
На другое утро около половины восьмого господин Лундстедт уже стоял в Кирстейнском саду и с замиранием сердца ждал, когда часы пробьют восемь и академия распахнет свои двери для посетителей. У него еще болела голова после ночных разговоров с приятелем. Тот вернулся домой в десять, и измученному дорогой земляку пришлось рассказать все, что произошло в городке за три года, которые они не виделись: о смерти своей матери, мелких бедах рыбака-отца, годах учения в лавке и, наконец, о непреодолимой тяге к музыке. Теперь юноша будет заниматься в Музыкальной академии и сдаст экзамен, который откроет ему новые горизонты.
Через забор Лундстедт видел, как в здание стали входить люди — почтенные старики с волосами до плеч, по всей видимости профессора, загорелые юноши, приехавшие, вероятно, из деревни, молодые девушки и пожилые дамочки: сзади подпрыгивают букли, впереди торчат портфели. Как же испугался Лундстедт, когда увидел эти толпы соперников! Прислонясь к забору, он стал настукивать произведение, которое воскресными вечерами репетировал с органистом в церкви, а в будние дни играл на клавикордах в лавке. Его мудрый учитель, сам закончивший академию и знавший пристрастия профессора, настоятельно советовал молодому человеку умерить романтическую склонность к красивой музыке и клялся спасением собственной души, что Лундстедт блестяще пройдет испытание, если на вступительном прослушивании исполнит фугу Баха, и хотя в душе ученик восстал было против этой арифметической задачи, но потом смирился и послушался совета учителя.
Когда часы на колокольне пробили восемь, газовая фабрика протрубила перерыв на завтрак, свечной завод выпустил пар, а прачки на Кларашё кончили свою стирку, господин Лундстедт решил, что пора, и на подкашивающихся ногах направился через двор к большому парадному входу. Много званых вошло туда до него, но много ли выйдет избранных? Еще поднимаясь по широкой лестнице, он услышал звуки двух фортепиано и по меньшей мере трех скрипок, а войдя в большую залу, где рядом с роялем стоял орган, увидел, что экзамен начался.
У профессора, сидевшего на стуле перед инструментами, было подвижное, будто управляемое кулиской лицо, которое могло выражать довольство, а через минуту исказиться гневом без какой-либо видимой причины. Когда господин Лундстедт пробирался на последний ряд, за роялем, где играли те, кто еще никогда не прикасался к органу, сидел какой-то юноша и, томно закатывая глаза, исполнял «Молитву Девы». Его длинные белые пальцы нежно ласкали клавиши, будто гладили маленьких котят, иногда он откидывал голову и тряс волосами, подстриженными каре. Сейчас, нажав на педаль, так что все звуки запели хором, он как раз собирался перекрестить руки, но профессор, более не находя в себе сил сдерживаться, подбежал к инструменту и с грохотом захлопнул крышку. Профессор хотел что-то сказать, но только пошевелил губами и помотал головой, потом сел, прослушал еще «Русалку» Юнгманна, «Вечерние колокола» Абта, сонаты Клементи и Калькбреннера, и лицо его при этом выражало невыносимые страдания. Часы уже давно пробили десять, потом одиннадцать, а Лундстедт все еще не играл. Когда он наконец сел за орган, профессор просветлел и отправил длинного юношу с его «Молитвой» качать мехи. Лундстедт поставил ноты на пюпитр, выдвинул несколько регистров, подтянул черные брюки, чтобы удобнее было доставать до педали, и заиграл.