На острие меча
Шрифт:
Была суббота, конец дня, но доктор Верк не торопился. Под напряженным взглядом Георгиева методично разложил на столе какие-то бумаги, очистил суконочкой перо, спросил, не повышая голоса:
— Когда и где вы познакомились с доктором Александром Коста диновым Пеевым?
«Вот оно что!» — подумал Георгиев и перевел дух. С того самого момента, когда сотрудники ЗИПО приехали за ним в пансион, он гадал о причинах ареста. Теперь все становилось на места, и Георгиев, согласно еще в Софии продуманной «легенде», стал отвечать. С Пеевым знаком с 1932 года; с 1937-го снимал
Верк слушал, иногда кивал. Дав Георгиеву закончить, сказал все так же сухо и бесцветно:
— Вы подозреваетесь в ведении шпионажа в пользу СССР против Германской империи. Следствие предлагает вам проявить добрую волю и сделать чистосердечное признание.
Георгиев был юристом, и тонкое различие между произнесенным «подозреваетесь» и ожидаемым им «обвиняетесь» вкупе с тем, что дело повело ЗИПО, а не гестапо, сказало ему многое. Во-первых, у немцев не было прямых улик, и во-вторых, для властей он продолжал оставаться гражданином дружественной страны, а не государственным преступником, лишенным легитимационных прав .
— Это недоразумение,— сказал Георгиев со сдержанным возмущением.— Я могу пригласить адвоката?
— Позже.
— А представителя посольства?
— Посольство извещено.
«Все идет не так плохо,— перевел Георгиев ответы Верка с языка юридического на болгарский.— Сашо молчит. Если бы он дал показания против меня, гестапо не согласовывало бы арест с посольством и не прибегало к услугам ЗИПО. Я исчез бы в подвалах Принц-Альбрехтштрассе, и конец».
Георгиев выпрямился на стуле.
— Я хочу сделать официальное заявление. Все, что происходит, я расцениваю как прискорбное недоразумение. Мое поведение здесь, в Берлине, свидетельствует о лояльности к Германии. Господин Граверт, хозяйка пансионата, уполномоченный НСДАП1 2 в университете, надеюсь, не откажутся подтвердить это. Круг моих знакомств ограничивается студентами и служащими конторы, в основном членами национал-социалистской партии. Наконец, я активно участвую в работе болгаро-германского сообщества... Я отметаю подозрения в шпионаже!
— Хорошо,— сказал Верк и зашелестел бумагами.— Я записал ваше заявление и со своей стороны хочу внести ясность. Сейчас вам будут зачитаны выдержки из радиограмм государственного преступника Пеева, отправленных им в Центр. В них есть ссылки на вас как берлинского информатора. Зачитываю: «Георгиев из Берлина. В городе Вицлебене есть большие склады горючего и продовольствия».
— Это все?
— Нет, почему же. В распоряжении следствия достаточно документов такого рода. Что вы на это скажете?
Георгиев пренебрежительно пожал плечами.
— О связи доктора Пеева с Москвой я не осведомлен. Что же касается ссылок на меня, то Пеев, как я понимаю, извлекал сведения из писем, отправленных— заметьте!—легально и прошедших имперскую почтовую цензуру. Надо думать, что у специалистов, занятых проверкой переписки, достаточно опыта, чтобы отличить обычный рассказ о буднях Германии от шпионской информации. Я требую, чтобы были предъявлены мои письма к Пееву! Прочтите их и убедитесь: содержание корреспонденции совершенно невинно...
Он говорил и говорил, соображая при этом, изъяты все же письма или нет и, если изъяты, удалось ли контрразведке проявить невидимый текст. Ссылки на то, что «Георгиев передает из Берлина», согласно уголовному праву, мало что значат. А в ЗИПО, судя по всему, за рамки права пока выходить не намерены: мешает положение «дружественного иностранца».
Верк записад ответ, сложил бумаги. Сказал:
— Хорошо. Подумайте до завтра. Вас отведут в камеру, а утром я вызову вас на допрос. Искренне надеюсь, что, поразмыслив хорошенько, вы поймете, сколь слабы позиции вашей защиты. Не опаздывайте с признанием, господин Георгиев!
Камера. Вечер. Глазок в двери, тишина. И одиночество, лишающее уверенности. Георгиев сел на железный табурет, машинально посмотрел на затянутую решеточкой лампу под потолком. «Вся надежда на тебя, Сашо! На твою выдержку и молчание. Что до меня, то я и шагу не сделаю в сторону от «легенды». Может быть, это, в свою очередь, хоть чем-нибудь поможет тебе, Сашо?»
День истекал. Первый из долгих, как вечность, семидесяти четырех дней, которые Александру Георгиеву предстояло провести в ЗИПО. Все ожидало его: перекрестные допросы, поединки с Верком, минуты, когда будущее казалось беспросветно черным, а единственным выходом — самоубийство; угрозы, карцер,
дни и ночи, выдержать которые мог только тот, кто знал, во имя чего шел на все это.
«Дело Александра К. Пеева, обвиняемого в совершении...» Оно росло как снежный ком, и секретные службы — немецкие и болгарские — придавали ему выдающееся значение. Александр Георгиев занимал в нем скромное место, гораздо скромнее того, что отводилось Пееву, Никифорову, Янко Пееву и Попову.
Эмил Николов Попов, «музыкант».
Эмила допрашивали трое, всегда трое: Делиус, Гешев и новый шеф РО Недев. Вопросы ставили так, чтобы он не мог сообразить, кто именно арестован и что говорит. Однажды предъявили заключение экспертизы, гласившее: тексты радиограмм, переданных Поповым, отпечатаны на машинке марки «ундер-вуд», принадлежащей Пееву. «Признаете, что были с ним связаны?» — «Нет!»—сказал Эмил.— «Вам дадут очную ставку».— «Я и тогда отвечу: нет».
На третьем допросе появился Гармидол.
Гешев вышел из-за стола, подтолкнул «Страшного» к Эмилу.
— Познакомьтесь-ка... Слушай, Попов, приглядись к Гармидолу. Неправда ли, красавец? Только не возражай, парень, а то Гармидол терпеть не может, ежели слышит, что его называют гориллой или выродком. Он тогда совсем голову теряет... Так вот, Попов. Ты ври себе, ври, сколько хочешь. Отрицай все. Я еще потерплю немного, а потом сюда доставят твою Белину и сестричку твою, Марусю,— милая такая девочка. Тебя привяжут к стулу, а Гармидол позабавится. А после него позабавятся надзиратели, у нас их человек сорок...