На пути в Халеб
Шрифт:
Со второго этажа лифт поднимался в пентхауз с примыкающим к нему очаровательным садиком — в этих апартаментах и жил мой кузен, вернее, не кузен, а сын второй жены моего кузена.
По книжному шкафу одной моей тель-авивской знакомой можно было судить о том, кем были ее возлюбленные (архитектор, спортсмен, биржевой маклер). То же можно сказать и об апартаментах моего родственника — сравню их с дельтой реки, в отложениях которой различимы следы его женщин, тогда как сами они уже успели вернуться в свою Швецию, Гонконг или Бразилию. Его новая подруга и два ее красавца приятеля заполонили
К моему кузену то и дело наведывались таинственные, элегантные — так мне казалось — римляне, приходили и уходили. Может, он был шпионом? Живя в киббуце, я столкнулся с поразительным смешением понятий, не уступающим тем средневековым пьесам-моралитэ, где праотец Авраам, Иисус и Вергилий ведут высокоумные беседы. А что может быть понятнее смешения чувств?
Родственник показал мне свой чрезвычайно разросшийся архив и учебники арабского языка.
— Вы изучаете арабский?! Вот, наверное, наслаждение выписывать конечные буквы и все эти сочленения, точечки над вязью… словно птицы! — воодушевился я, но моему родственнику этот восторг по поводу каллиграфии пришелся не по вкусу.
У его подруги, ее звали Пиама, была седая прядь в каштановых волосах и красивые холодноватые глаза.
— Ла бель роман! (Прекрасная римлянка!) Воображаю, как чудесно быть красавицей в Риме, этом чувственном и жестоком городе, гигантской ладье, плывущей по волнам времени… — сказал я ей.
— Твой родственник сошел с ума, — отозвалась Пиама, заливаясь смехом. Она изъяснялась на французском уверенно и изысканно, не то что я.
Кузен отнесся ко мне не столь тепло, как прежде.
— Это все, что у тебя есть? Только одна сумка? — спросил он с опаской и с недоверчивым облегчением выслушал о моем намерении снять комнату в каком-нибудь дешевом пансионе и о предполагающемся скором приезде Рути. Когда мы виделись в последний раз, я собирался в Венецию, а поскольку мой родственник, как и Камилио, Венецию недолюбливал, он спросил, что я делал столько времени (две с половиной недели) в «таком месте»? Я ответил, что вечерами плавал на вапоратти, паровых лодочках, по Большому каналу и писал «что-то вроде рассказа» о Джорджоне.
— Где этот рассказ?
Я вручил ему две тетрадки и отправился в ванную. Подстриг ногти и расческой-бритвой укоротил волосы. Вымыл голову тремя разными шампунями, стоявшими на мраморной полочке, и облачился в одежду своего кузена, которая была мне велика, но зато выстирана и выглажена.
Когда, изрядно провозившись, я вышел из ванной, мой родственник неожиданно воскликнул: «Ах, это прекрасно!» — и посмотрел на меня так, словно предполагал разгадать во мне какую-то тайну.
В похвалах родственников всегда есть что-то трогательное и необыкновенно приятное, чего не бывает в похвалах, расточаемых посторонними. Мой кузен вдобавок был высок — метр восемьдесят восемь —
Движения моего родственника изобличали самодовольство, правда, без театральности, столь присущей Карэ. Он приятно поводил правой рукой, не растопыривая пальцев, и, когда говорил о себе, в речах его слышалось ласковое одобрение. Возможно, причиной было то, что я написал, будто Зорзо (так произносится по-венециански Джорджоне) поцеловал кольцо на своем пальце в знак заключенного с самим собой союза? Или ранняя смерть художника? А может быть, мой родственник чувствовал себя в Риме одиноким, несмотря на всех своих многочисленных знакомых, и рад был обнаружить во мне что-нибудь особенное, привлекательное?
Как бы то ни было, его отношение ко мне изменилось. Он отправился со мной в магазин рядом с кафе «Таче дьоро» и купил мне две рубашки, летние брюки и сандалии.
— А ты смотришься отнюдь не плохо, — одобрил он, когда я стоял перед зеркалом, подозрительно вглядываясь в собственное отражение.
Родственник, который провел детские годы в Риме, перевел моего «Зорзо» на итальянский, чтобы показать его своей подруге. Он не поленился и подыскал мне комнату на улице Леопардо, неподалеку от Кампо ди Фьори, — чистую комнату в верхнем этаже, куда приходилось подниматься по шатким разбитым ступеням, усеянным ошметками сора, уставленным старыми велосипедами и корытами с замоченным бельем.
Я еще не успел обжиться на новом месте, как ко мне заявился мой родственник и несколько раз со значением повторил, что ждет приглашения на новоселье. Я заметил, что никого в Риме не знаю, кроме него да одного пенсионера, имеющего привычку сидеть в утренние часы на солнышке за стаканом вина.
— Я имел в виду совсем не это, — возразил он. — Мне бы хотелось, чтобы сюда пришли мои знакомые. Они захватят с собой напитки и, если на то пошло, что-нибудь из мебели.
— О’кей, — ответил я, — думаете, они придут?
— Несомненно. Я обещал им, что ты почитаешь свой рассказ о Зорзо.
— Я? Это с моим-то акцентом?
— Там почти не будет итальянцев. Может быть, треть. Что ж, итальянцев это лишь позабавит.
— Но я стесняюсь своего мягкого «л» и могу ошибиться ударением. Мне кажется, что иностранцу не следует…
— Ты прибыл из Парижа, — оборвал он меня.
— Но мне не нравится этот рассказ. Он никому не понравится. Он наивный…
— Ты ошибаешься, — сказал мой родственник. — Мне твой рассказ нравится.
— А итальянцы? Что они подумают? Им уже осточертело, наверное, что каждый сует свой нос в их историю.
— Они — исторический народ. Приходится терпеть. Мы-то достаточно натерпелись.
— Кто это мы?
— Ты прекрасно знаешь кто, — нетерпеливо отвечал мой родственник и с неотразимой умудренностью гражданина мира добавил: — Ты здесь никого не знаешь. Сидишь совершенно один и ждешь Рути, которая неизвестно когда соблаговолит приехать. Завести несколько знакомств в Риме тебе, во всяком случае, не повредит.