На пути в Итаку
Шрифт:
блокнот для записей, который вы долго выбирали в магазине на Полянке, две новенькие шариковые ручки с черной пастой (записывать с натуры — на пляже, автобусной остановке, в машине, положив блокнот на колено) и ройлер (для уже свободного нестесненного писания в номере или разложившись за столиком в лоджии и поставив рядом чашку с кофе — банка растворимого «Чибо эксклюзив», кипятильник и сахар тоже в сумке);
там лежит металлическая фляжка с коньяком, глоток которого вы должны были сделать за столиком уличного кафе под стеной собора, сделав заказ официанту, а потом, расслабившись, медленно переживать растекающееся по телу тепло и ждать, когда пережитое
там лежат «Образы Италии» Павла Муратова, «Рим, Неаполь и Флоренция» Стендаля, сборник Бродского, «полиглотовские» путеводители и в книгах этих Дворец дожей, Пьяццетта, Лоджетта, Бачино сан Марко, Бартоломео Бон, Бернини Брунелески, Джилберти, Данте, Чимабуэ и Джотто, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэль, Тициан, Тинторетто, Веронезе…
в сумке — ваша Италия, которой не было.
А почему — не было? Вот же она, вокруг, в самолете, на котором летели сюда, — ну если и не на этом, то точно на таком же и с теми же самыми людьми (другими, разумеется, но в принципе — теми). И эти люди уже совсем не те, какими были они в Шереметьево несколько часов назад, запертые в ночном стеклянном отсеке, терпеливо ждущие, когда откроется наконец коридор-кишка в самолет, — бледные, малоподвижные и безгласные, как рыбы в аквариуме. А сейчас у них коричневые лица, с которых светят их глаза и зубы, они громогласны, они раскованны, они неправдоподобно общительны.
Вы наблюдаете, как разворачивает плечи навстречу предполагаемым женским взглядам мужик лет пятидесяти, идущий по проходу, — кабинетный сиделец, сутуловатый, плешивый, морщинистый, — как втягивает он живот и выпячивает грудь, как упоен он своей молодцеватостью, но — загорел, свеж, глаз горит — он действительно хорош сейчас. И это все — Италия, которая день за днем впитывалась в его кожу, в его кровь солнцем, морской солью, горячим ветром и красным вином, расковывала его жесты, голос, взгляд и наконец выпустила его, затаившегося внутри, уже забытого им самим, наружу.
Вы глаз не можете оторвать от свежих царапин на золотистых коленках четырехлетнего мальчика, уложенного мамой в кресло и заснувшего, еще когда самолет только выруливал на взлет, от его розовых горячих щечек, от обметанных солнцем губ. Вот кому не надо было приучать себя к Италии — он стал ею сразу, как только спрыгнул с автобусных ступенек во дворе отеля, и был ею все эти две недели.
Как вурдалак, вы отсасываете покойную счастливую истому во взгляде девушки, уткнувшейся в иллюминатор, — там, за ее иллюминатором, все еще плещутся в черной ночной воде серебряные осколки фонарей и прожекторов и стекают по обнаженной руке, там еще звучит музыка, которая играла ей две недели, и голос, томящийся от поддельной, но и — неподдельной страсти.
Вы не сразу понимаете, почему так странно лег загар на лоб и щеки вон того парня со сгоревшей на шее кожей, и, еще не успев догадаться, вы чувствуете на своей голове мотоциклетный шлем, взятый им вместе с «хондой» напрокат, лицо ваше обхватывает тугой поток воздуха, прижимает к груди куртку, обхватив коленями живое железное тело, вы летите по шоссе, плавно поднимающее и опускающее вас к морю; пейзаж меняется каждую минуту, но он не смазывается в цветную полосу — он сворачивается в ленту, и каждый разворот его прекрасен, и каждого вам мало — на этой скорости глаз и мозг ваши ненасытны…
Вы закрываете глаза, чтобы сделать передышку, и вспыхивают оставшиеся на сетчатке глазного яблока два ряда пирамидальных тополей, вдруг вынырнувших из-под крыла самолета при взлете;
таксист, выворачивающий с шоссе к аэропорту, выбрасывает из открытого окна под ветер руку, полощется рукав его рубахи, плещут черные волосы;
в самолетном гуле вы различаете слабый хлопок и видите облачко пара над открытой баночкой пепси, которую подносит к губам рыжеволосая высокая женщина в белой блузке с полураспущенным синим галстуком, стоящая на площади, и в руке ее черная папка с логотипом встречавшей вас турфирмы — та самая женщина, с которой вы должны были заговорить в Италии первой, но вы остались в стороне, а сейчас она разговаривает с шофером автобуса; рот ее занят банкой, и жестом руки с зажатой ней папкой она завершает начатую фразу в воздухе; и вас уже не раздражает, как тогда, хищный взгляд шофера, который он с трудом отводит от шеи, от плеч и груди этой женщины, — мужика понять можно.
Вы видите бледно-зеленые щупальца агавы с черными шипами-клювами на заостренных концах; вы видите пальмы, которые…
Господи, да сколько же, оказывается, вы видите?! Видите и точно знаете, что этого вы уже не забудете.
Польская Европа
«Он» — это я.
Я вдруг обнаружил, что так писать легче. Непонятно почему, но легче.
Может, потому, что «я» в путевых записках всегда подсознательно претендует на «мы»? «Мы» же всегда может возразить: извини, с чего ты решил, что «мы» — это «ты».
Ну а «он» — это он. Какой есть.
Варшава
Ему вроде как не повезло с погодой. Сырой январь, плюс-минус один-два градуса, скорее — плюс. Сумерки целый день. Иногда шел снег, летела сквозь косую его пелену колонна с Сигизмундом III над Замковой площадью, светились желтым и розовым окна, дом и лампочки на елках у входов в ресторанчики и кофейни — город праздновал Крещение. Но и когда снег прекращался, когда высвобождал дали, светлее не становилось. «Небо хмурно», — жизнерадостно сообщала ему по вечерам дикторша местного телеканала. Да, «хмурно», и настолько, что водители не выключали подфарники даже в полдень.
К тому ж смеркаться начинало уже в половине четвертого. От лекций в университете он освобождался только после обеда. На полтора-два часа серого сырого света. А потом — разом — загорались фонари, небо становилось черным, город — нарисованным.
Для полноценного проживания этого города ему не хватало вальяжности гуляющего. Не было у него возможности расположиться на скамейке перед площадью или за столиком у окна кафе и, никуда не торопясь, не «наблюдая», дожидаться, когда текущая мимо толпа начнет разбиваться на фигуры, лица, жесты. Когда массивы домов обнаружат свои фасады и можно будет пересечься с ними взглядами. И вот тогда он смог бы ощутить в этом городе себя. Себя, ну и, соответственно, — город.
Но у него всего пять дней, два из которых он проведет в Кракове. И потому — надо успеть.
Не повезло?
Да нет. Напротив. Не нужно отвлекаться на частности. Только — каркас. Старе-Място, дворцы, костелы, улицы-площади Маршалковская и Иерусалимские Аллеи, книжные магазины, люди, рекламные щиты, шапочка на голове идущей впереди девушки, интерьер пиццерии, шпиль сталинской высотки в простреле улиц.
На самом деле ему показали сокровенное — город без макияжа. Серый, сырой, будничный, такой, каким он бывает только сам с собой.