На пути в Итаку
Шрифт:
Да, но странная какая-то. Для него, ставшего «выездным» уже в сильно зрелом возрасте, состояние себя, путешествующего, скажем, по Дании или Испании практически без языка (остатки школьного английского), включало особую собранность, особое напряжение, впрочем, и радостное тоже. А здесь он постоянно ловит себя на противоестественной для себя заграничного расслабленности.
Вот он заходит в маленький, тесный от полок магазинчик, укладывает в красную пластиковую корзинку хлеб, молоко, сыр и ветчину; встает в очередь к кассе и слышит за спиной спор женщин, кто за кем стоял. Ну а дальше уже слушает собственный голос, произносящий: «Нет-нет, за мной вот эта пани стояла». И тут же, как бы проснувшись, с интересом ждет, что сейчас будет, ведь он говорил по-русски! А — ничего. Женщины на его русский как будто и не отреагировали вовсе. Мгновенно успокоившись, они пропускают вперед бабушку, отходившую доложить в свою корзинку лук. Ну а потом, оказавшись уже у кассы,
И это заграница?
Кто для кого здесь заграница?
Он отметил это два года назад, отдыхая в Тунисе, — молодые поляки, парень и девушка, загоравшие неподалеку на пляже, разом подняли головы от книг, услышав, как он по-русски отбивается от назойливого торговца. Для лежавших неподалеку немцев и шведов его русский был как шум ветра и воды — пляжным звуковым фоном, но не для этих поляков. И потом он не раз ловил на себе их изучающие взгляды, и сам, естественно, косил глазом в их сторону. И тогда же он предположил, что для нынешних поляков немцы, скажем, или англичане — люди понятные. Непонятен и экзотичен для них был вот этот затесавшийся сюда — соотечественников в том тунисском отеле он практически не видел — русский. Похоже, что образ советского, как образ агрессора, попирающего Польшу, за десять лет если не выветрился, то стал немного дырявым, муляжным. А для нового полноценного образа русского нет материала. (Хотя чем же тогда наши челноки занимались в Польше десять лет?)
Те тунисские впечатления были слишком мимолетными, чтобы относиться к ним серьезно. Но, похоже, его давние предположения оказались верными — здесь он тоже натыкается на такие же взгляды.
Вот в первый раз он самостоятельно заходит в варшавский городской автобус. Он видит, как поднимающийся по ступенькам перед ним поляк притормаживает у открытой в салон кабины водителя и покупает картонную полоску билета, и делает то же самое. Но, уже купив билет и пройдя в салон, он обнаруживает, что, во-первых, у билета есть магнитная полоска и, во-вторых, в салоне стоит маленький красный кассовый аппарат, требующий определенных манипуляций с этим билетиком. Каких? И он поворачивается к сидящим по соседству и искоса наблюдающим за ним молодым людям: «Плиз, хелп ми! Не знаю, как и куда вставлять эту хреновинку». «Это просто, это делается так», — срываются ребятишки с места. Девушка берет его руку с зажатым в пальцах билетом, подводит ее к щели в автомате. «Туда», — говорит она. И они вместе запихивают квиточек в щель, автомат засасывает билетик и выкидывает его назад. Спутник девушки, похоже, чувствует себя обделенным, ему тоже интересно пообщаться с русским — молодой человек берет из его рук билетик и начинает объяснять: «Билет едноразовый. Ты видишь, на нем тайм ю тревел. Билет храни. Выбрасывай афте экзит. О кей?»
— Ай си. Дянькуе. Спасибо.
Он чувствует, что для них общение с русским туристом тоже, некоторым образом, небольшое приключение.
Или.
Слегка занервничав на автобусной остановке — время шло, а автобуса не было, и ему показалось, что он опаздывает на встречу, — он подошел к стоявшему рядом такси. За рулем пожилой поляк. «Извините, мне нужно вот сюда — вот, — он показывает шоферу карту, а потом встряхивает на руке злотые. — Хватит или нет?» Шофер устраивает на руле карту, проводит по ней пальцем, потом смотрит на злотые и говорит: «Хватит. Должно хватить. А не хватит, я и так подвезу, там близко».
Денег хватило. Он смог даже оставить на чай полтора злотых. Расстались сердечно. И он чувствовал, что здесь не только протокол. Протокол он уже знал — и европейский, и восточный. Нет, разумеется, это приятно, когда тебе так радуется официант или продавец. Но в Египте или Испании не следует, расплатившись уже, оглядываться назад, иначе последним впечатлением от вашего сердечного общения будет стремительность, с которой спадают с лица официанта предназначавшиеся тебе приветливость и благорасположение. Там работа, и ничего больше. А здесь еще и простодушное желание помочь. Они выкладываются чуть больше, чем требует протокол, им действительно по-человечески интересно.
И ему тоже интересно.
Нет, это, конечно, заграница. Но для него немного странная. Не чувствуется выверенной, определенной как бы раз и навсегда дистанции хозяев с гостями, как в Египте или Испании. Вот там понятно, насколько допускается приезжий в их жизнь. Здесь — нет. Здесь как будто тоже сбита оптика: русский — это кто, полноценный иностранец или свой, так сказать, задушевный враг-друг?
Он не думает, что поляки, с которыми он общался на улицах, держат в голове принца Сигизмунда, чуть не ставшего по обоюдному согласию русским царем. Или Марину Мнишек, пусть и на короткое время, но — ставшую русской царицей. И уж точно не знают они, какое сложное чувство к ее фигуре испытывают даже русские почвенники, тот же Леонид Бородин, которого образ польки вдохновил на целый роман, или Александр Солженицын, со вниманием и внутренним сочувствием роман этот прочитавший и написавший и про роман этот, и про Марину Мнишек большую статью. И тем не менее какой-то комплекс, очень сложный, вражды-доброжелательности в поляках как будто сидит.
Слишком много общей истории позади, слишком противоречивая она. Похоже, комплекс этот, вражды-сотрудничества с русскими, сидит в самом коде национальной польской идеи — слишком часто польские мыслители, размышляя о проблемах своей национальной самоидентичности, вынуждены включать в это размышление анализ взаимоотношений с русскими.
Пальма
Вопрос, заграница вокруг него или нет, он ощущал как качели: да — нет, да — нет. Ну и ладушки, значит, это такая вот заграница. Остановимся на этом. Ведь договаривался же с собой: никаких обобщений. Только накапливание обыкновенных, сугубо бытовых переживаний.
…Встав пораньше и имея три часа свободного времени, он едет в троллейбусе к центру. Половина восьмого. Почти рассвело. Когда он входил в троллейбус, тот был еще полупустой, он смог сесть у окна, но уже через пять минут троллейбус набит битком. Люди едут на работу. Вроде как чужие — хотя бы потому, что он рассматривает их со стороны, но и не чужие — он совершает вместе с ними некое ежеутреннее городское действо: «дорога на работу». Девушка, сидящая напротив и почти касающаяся его колен своими, раскрыла тяжелую офисную папку и просматривает подшитые документы. Он знает таких офисных девиц по Москве, знает вот эту морщинку на лбу, знает, о чем думает она сейчас, зацепившись взглядом за строчку с тремя цифрами, которые, если будут утверждены заказчиком, решат вопрос с продажей всех трех портовых кранов, а если учесть, что сделка эта принесет фирме в долларах чуть ли не треть миллиона, то, во-первых, отныне ее место в фирме уже абсолютно прочное, а во-вторых, комиссионных хватает на годовую оплату квартиры или на четыре полноценных двухнедельных тура в Испанию… Ну а справа от него сидит кряжистый старик в сером, и он не может избавиться от ощущения какого-то напряжения в соседе — слишком старательно тот выпрямляет спину, расправляет плечи, вдыхает и выдыхает воздух. Старик аккуратно, чтобы не задеть его локтем, лезет во внутренний карман, что-то вынимает оттуда, зажатое в кулаке, подносит кулак ко рту — из кулака протягивается струя аэрозоля. Ну да, антиспазматик — у старика приступ аллергии, если не астмы.
Ну а сам он, сидящий между стариком и окном, испытывает удушье другого рода — за окном, закрыв мглистое небо, тянутся серо-черные громады бывших правительственных домов на улице Иерусалимские Аллеи. Ощущение, как если бы он оказался вдруг среди кошмарных, давящих монстрообразной квадратной «архитектурой» кварталов вокруг метро «Автозаводская» или «Войковская». Троллейбус давно уже сбавил ход, еле тащится в толпе запрудивших улицу автомобилей. Здания за окном кажутся закопченными и просевшими под собственной тяжестью. Спины тускло поблескивающих легковушек протянулись до горизонта, каковым в данном случае являются огоньки светофора и троллейбусная остановка у перекрестка. Там, где в терпеливой неподвижности стынут в ожидании их троллейбуса люди, но никак не добраться до них — пробка. И вот тут происходит что-то странное — он чувствует, как сквозь этот бескровный урбанистический морок вдруг протянуло сырым радостным сквознячком. Откуда? И тут же он видит впереди, за остановкой на площади, пальму. Она стоит посередине площади-перекрестка. Та самая, что шорохом своим, костяным стуком-клекотом озвучивала теплый ветер с моря на открытой терассе отеля в тунисском городе Сус, и та пицундская, застывшая в истоме полуденного зноя, на которую он смотрел со своего балкона, вывешивая на просушку купальные трусы и полотенце… Нет, разумеется, это не живая пальма, это — муляж, пластмасса или что-то еще подобное. И слишком велика она для живой пальмы. Но и — настоящая: высокая, легкомысленная, кудлатая. И тело его, зажатое в тесно набитом людьми троллейбусе, непроизвольно откликается на инородное как бы в этом пространстве ощущение горячего тока крови под Средиземным морем, на шорох белого песка под локтем, еле слышный перезвон лопающихся пузырьков пены на песке после отхлынувшей волны.
В обескровленном — камень, бетон, железо, стекло — пространстве, на месте, предназначенном для какой-нибудь тупо-грандиозной стелы, выполненной в стилистике «Народ и партия — едины», они поставили пальму. Жест почти вызывающий.
Польский жест.
И опуская глаза по стволу пальмы, он впервые обратил внимание на предпочтения поляков в выборе цвета своих машин — кузова польских легковушек в основном ярко-желтые, оранжевые, голубые.
Нет, это все-таки заграница…