На росстанях
Шрифт:
III
Лобановичу запали в память слова Антипика о разговорах, ходивших среди учеников по поводу экзаменов. Он решил приступить к занятиям на третий день. Его сердце болело за учеников, которых волновал вопрос об окончании школы. Он их не знал, и ему хотелось поскорее их увидеть. Но сперва нужно было привести в порядок школу, очистить ее от грязи.
Сторожиха, низенькая, сухонькая, подвижная старуха, познакомилась с новым учителем еще в первый день его приезда. Она вначале украдкой, исподтишка, но очень внимательно разглядывала его. Лобанович обратил внимание на ее озабоченное, невеселое лицо. Видимо, она жалела прежнего учителя, к которому привыкла за три года. Бабка Параска — круглая бобылка, не имела ни мужа, ни семьи, и называла себя "самосейкой". Она не знала, кто ее отец. А мать, родив
Едва только выехал Сретун-Сурчик, бабка Параска принялась за работу. Наложила дров в печку, подожгла их и завертелась с веником по хате, старательна подметая пол.
— Как засядут, так на всю ночь. Грязи понатаскают, набросают огрызков, а ты жди, пока вынесет их нелегкая из квартиры… — укоризненно ворчала бабка Параска. Видимо, она хотела оправдаться перед новым учителем.
— А мы, бабка, не будем таких свиней в дом пускать, — сказал Лобанович.
Бабка прервала работу, разогнулась. С ее сухого круглого лица сбежали морщинки. Она засмеялась.
— Нельзя, паничок, так говорить: ведь это все-таки люди высокие — паны, паничи, — заметила бабка, но, видно, и сама она склонялась к мысли, что это не люди, а свиньи.
Лобанович отодвинул стол на подметенное место и сел просматривать школьный журнал, те разделы его, где учитель делает записи, чем занимались ученики в каждый час учебного дня. Внимательно ознакомился со списком учеников. На некоторых фамилиях он останавливался. Они вызывали интерес учителя одним своим звучанием, и ему хотелось посмотреть, что же это за человек, носящий такую фамилию. Всего учеников в двух старших группах, с которыми предстояло вести занятия Лобановичу, насчитывалось около пятидесяти. Почти третью часть их составляли девочки. Это порадовало учителя; он хорошо помнил, что в одной его школе на Полесье девочек не было совсем, а в другой они составляли не более десятой части всей массы школьников. Знакомство с классным журналом показало, что школьные программы не выполнены и наполовину, тогда как большая половина года уже осталась позади.
— Вы, паничок, погрейтесь возле печки, а я помою пол, — сказала бабка Параска, придвигая к печке стул.
Лобанович сел напротив печной дверки. Дрова разгорелись и весело потрескивали. От огня шло ласковое тепло.
— Все хорошо, бабка, только как бы нам и в школе пол помыть?
— А вы скажите Пилипу, пускай сходит к старосте, чтобы женщин прислал. Это уже его забота.
— Что ни край, то свой обычай, — сказал учитель и попросил бабку позвать сторожа.
Пилип, человек средних лет, щуплый, вертлявый, говорил тоненьким голоском, часто смеялся суховатым смехом и при каждом удобном случае сводил разговор к одним и тем же словам о "кватэрке" [Кватэрка — мера вина] горелки. Лобановичу бросилось в глаза, что люди, с которыми он здесь встречался, мелкие, худые, заморенные. Как видно, местные крестьяне жили чрезвычайно бедно.
— Ну, Пилип, присядь, погрейся. Поговорим.
Сторож неловко помялся, а затем присел на чурбанчик, на который обычно становилась бабка Параска, чтобы закрыть вьюшку. "Недоростки лезут на подмостки", — говорила она в таких случаях.
— Давно работаешь сторожем? — спросил Лобанович.
— Да уже, должно быть, четвертый год, — ответил сторож.
— А сколько платят?
— Э-э, какая там плата! — махнул рукой Пилип. — И на кватэрку горелки не выкроишь.
— Ну, а в чем состоит твоя работа?
— Работы, можно сказать, хватает: дров нарубить, воды натаскать, печки истопить да школу прибрать.
— Однако не видно, чтобы школа была прибрана.
— Верно, не прибрана, — подтвердил Пилип и добавил: — Учителя от нас забирали, так оно все и остановилось. И опять же — прибирай или не прибирай, а грязи натаскают.
— А вот давай попробуем прибрать и будем смотреть, чтобы в школе было чисто. Может, как-нибудь и справимся с этим делом. Как думаешь?
— Подумавши, может, что и придумаешь, — согласился сторож.
— Ну, так вот, первым делом надо снять паутину, в ней еще прошлогодние мухи болтаются. А потом вымыть класс. И сделать это нужно сегодня же. Почему класс не вымыт?
— Женщины очередь перепутали и теперь никак договориться не могут. Вот если бы дать им по чарке, живо зашевелились бы.
— Ты, как вижу, любишь чарки опрокидывать? — полюбопытствовал учитель.
— А кто их не любит? — вопросом на вопрос ответил Пилип и добавил: — Тот панич, что был перед вами… зайдет, бывало, к нему кто-нибудь, он и говорит мне: "Сходи, Пилип, в монопольку". Ну, раз говорят, значит, надо. А я человек старательный и послушный. Принесу горелки. Выпивают и меня не обидят. Позовет меня панич и скажет: "Выпей, Пилип, чарку!.." Славный был человек, дай ему бог здоровья! — дипломатично закончил свой рассказ сторож.
— Это очень хорошо, — сказал Лобанович, — что ты человек старательный и послушный. Так давай за работу, а потом уже будем о чарках говорить.
В сенях. Пилип покачал головой и тихонько проговорил:
— Нет, брат, с этим пива не сваришь!
Вздохнув, он пошел выполнять приказ учителя.
Под вечер, когда начинало темнеть, школа была прибрана: пол вымыт, парты вычищены и вытерты, паутина снята, а географические карты приобрели соответствующий вид и заняли на стенах принадлежащее им место. Лобанович тайком послал бабку Параску в монопольку принести "крючок" или "мерзавчик", как называли тогда меру водки, равную сотой части ведра. Когда работа по приведению школы в порядок была окончена, учитель поблагодарил женщин, а сторожа Пилипа позвал к себе. Перелив "мерзавчик" в стакан, он поднес его сторожу. Тот кивнул учителю головой: "Будьте здоровеньки!" — и с наслаждением, не торопясь опорожнил стакан. А когда "мерзавчик" разошелся по его жилам, Пилип убежденно сказал:
— А вы, паничок, мудрей, чем тот учитель, ей-богу!
IV
Вечером того же дня, едва сгустились сумерки, стал пошумливать ветер. Посыпал меленький густой снежок. Белесые зимние тучи низко нависли над омертвелой землей. Ветер крепчал. И небо и земля слились в сплошном вихре снежной пыли. На все голоса гудела за окном вьюга. И нужно было напряженно вслушиваться, чтобы различить отдельные звуки, из которых складывалась эта нестройная музыка. Обнаженные деревья шумели глухо, надрывно. Бешено бились о стены ставни, тоскливо визжали железные петли, на которых они держались. С колокольни доносился слабый, приглушенный голос колоколов. Звонарь-ветер бил языками колоколов об их края, и этот звон, казалось, подавал весть о какой-то беде, о каком-то великом горе. Буря налетала, словно дикий зверь, выскочивший на волю из железной клетки, всей своей тяжестью обрушивалась на крыши строений, с шумом гоняя по ним потоки снега. Под ее напором скрипели стропила и глухо стонали стены. А за углами хат, в тесных закоулках, стоял свист и вой, словно кто-то могучий, страшный и неумолимый шел по земле и приводил в движение все ее струны. А какую жалостную, нескончаемую песню выводила печная труба! В такт этой песне барабанили вьюшки, срываясь со своих мест, а неплотно прилаженные дверцы возле них присоединяли к общему хору и свой многоголосый свист. Что-то жуткое, надрывное слышалось в этой песне, словно это был плач над дорогим покойником.
О ком же и о чем голосит вьюга? Может, о том всенародном взрыве гнева и возмущения против царского самодержавия, помещичьего гнета, о том взрыве, который заливают сейчас кровью восставших при помощи карательных экспедиций, виселиц, расстрелов, узаконенных царем и "святой" церковью?
Эта печальная песня в трубе накладывала свой отпечаток на настроение Лобановича, и мысли его невольно обращались к политическому положению в стране. Выше и выше поднимает голову черная реакция. Жестокая рука царского самодержавия с каждым днем все туже сжимает петлю на шее народа, стремясь уничтожить никогда не угасавший в нем дух свободы, волю к борьбе за свои человеческие права. Уже один тот факт, свидетелем которого был Лобанович еще на Полесье и который глубоко запал ему в память — появление поезда после длительной забастовки железнодорожников, — поколебал его веру в победу революции. Теперь же не подлежало сомнению, что в борьбе с народом брало верх самодержавие. Стоило хотя бы мельком взглянуть на хронику, которая помещалась на страницах тогдашних газет и журналов, на царские приказы, на разные циркуляры, чтобы убедиться в этом. Все, что хоть в незначительной степени шло от свободы и прогресса, безжалостно уничтожалось царскими сатрапами. А наряду с этим возникали черносотенные монархические союзы. Всплывали такие имена, как Дубровин, Булацаль, Грингмут, Пуришкевич и другие представители человеческого отребья. Им была предоставлена полная свобода в их человеконенавистнической деятельности и агитации за царя, за престол и "исконные устои" царского самодержавия.