На рубеже
Шрифт:
Всю ночь я читал маниакально-депрессивные записи в веселой тетради с тремя толстыми медведями. Первый чесал затылок, раздумывая над всплывающим вверху вопросом: «что в жизни самое важное?» Справа сидел второй и, гладя себя по животу, отвечал: «полное брюхо», а третий, внизу обложки, лежал пузом кверху, закрыв глаза, и думал: «и хороооший сон!» Обложка мне так понравилась, что захотелось ее отсканировать, но я и представить себе не мог, насколько она не соответствует содержанию. Разумеется, откуда автор дневника мог знать, как сложится жизнь, выбирая тетрадь для записи?
Написано все как на одном дыхании, точнее, на срыве, читалось взахлеб, и многие мысли я нашел привлекательными
Единственный рассказ, в котором оказался «внешний» сюжет, и целых два героя – он и она – занял больше места и по форме отличался от других. Некоторые эпизоды я перечитал несколько раз. Есть ощущение, что прототипом служил конкретный человек. Дата ни о чем не сказала. Ровным счетом ничего не произошло в этот день. «Он» – это не Влад, я знал наверняка. «Она» не похожа на Машу. Скорее всего, очередная фантазия, охватывающая большее жизненное пространство.
В пять утра я заснул, спрятав коробку с оставшимися тетрадями под кровать, а прочитанные отложил на сожжение.
Я зашел к Маше почти сразу после пробуждения. Не знаю, выходила ли она к завтраку, – я-то еще дрых, Раиса Филипповна так и не добудилась меня. Маша лежала на кровати, завернувшись в плед. В сереньком магнитофоне крутился какой-то диск. Она не показалась мне такой бледной, как вчера, но лишь на первый взгляд. На второй оказалась желтоватой.
– Ну, как ты сегодня? – я придвинул стул к кровати, сел и старался говорить, как можно бодрее, улыбаться, хотя чувствовал, что вот-вот расплачусь от этого зрелища. Мне хотелось столько спросить у нее, столько узнать! Но не мог же я сказать: «Всю ночь зачитался твоими дневниками! О ком же «Дверь» и почему названия некоторых рассказов такие странные?» Я не мог отделаться от мысли, что смотрю на нее другими глазами, как на другого человека, о котором раньше ничего не знал, какими бы задушевными ни были наши беседы.
– Неплохо, – она попыталась улыбнуться и протянула мне руку. Я легонько пожал ее, боясь сломать запястье. Не представлял, что говорить дальше. Смотреть
– Ты все сжег? – спросила она через какое-то время.
– Почти. На сегодня кое-что осталось, – я не мог врать, хотя желал этого.
Ждал, что она спросит, не читал ли я, боялся этого вопроса, готовился к нему. Но он так и не прозвучал. Да и какое это имело значение теперь? Пусть даже какой-то случайный человек и прочтет… что это изменит, как навредит? И точно не спасет. Я сидел рядом с ней, перебирал эти мысли, держал ее исхудавшую руку в своей большой горячей ладони, словно пытаясь передать часть жизненных сил ей, напитать ее своей бьющей через край энергией, с которой решительно не знал, как поступить. Она закрыла глаза, избавив меня от необходимости смотреть на нее. Я перевел взгляд за окно.
– Как там сегодня? – спросила она.
– Серо, пасмурно, кое-где еще лежит снег, но лед на реке почти растаял. На равнине жуткий ветрина.
– Я так люблю ветер! – мечтательно прошептала она. – Любой, даже северный и колючий. Здесь его не чувствуется?
– Здесь не так.
– Надо собраться с силами и сходить на равнину хоть завтра. Не могу больше так, задыхаюсь без ветра.
Я хотел было возразить, что ей нельзя никуда ходить, что она слишком слаба и еще, чего доброго, простудится, но доводы показались настолько глупыми, что я раздумал превращать их в слова.
– Давай сходим завтра, если захочешь, только одевайся теплее.
– Хорошо. Спасибо тебе, – она помолчала немного, – дожги тетрадки сегодня, пожалуйста. Мне спокойней будет… хорошо?
– Хорошо, – я потупился, как школьник, дикими усилиями воли борясь с подкатившими к горлу слезами.
– Хочешь что-нибудь на память оставить? – на какое-то время я остолбенел от этого вопроса. – Нет, лучше не оставляй, – не дождавшись ответа продолжила она, – мне так спокойнее… все сожги.
– А рисунки можно оставить? – неловко встрепенулся я.
– Это не рисунки, – она слабо улыбнулась, – это каракули. Оставь, если хочешь.
– Они интересные, – возразил я, – милые и чистые.
Вот именно, чистые. Я вчера не мог понять, что в них вижу и чем они мне нравились. Детские такие, яркие, неумелые, но образные, хоть и нарисованы либо синей ручкой, либо фломастерами, либо карандашом.
– Мне больше всего понравились птицы, – сказал я, пожав ее руку, – очень фантастичные, но так похожи на людей!
– А, эти даже мне нравятся, – она опять улыбнулась, – особенно та, что спиной, с ирокезом.
Я засмеялся.
– Ладно, ты лучше иди дожги, а то стемнеет, – попросила она, отпустив мою руку, – что нам еще сказать друг другу? Иди.
Я не стал возражать и был ей благодарен. Разговор действительно иссяк, мне нужно время, чтобы смириться с неизбежностью, ей не хотелось видеть процесса моего смирения, слушать подбадривания и прочие глупости, что вполне понятно, хотя я и не представлял, как чувствует себя человек одной ногой в могиле. Я не бежал этих мыслей – наоборот, отчаянно примерял на себя, чтобы не сделать Маше еще больнее. И пришел к выводу, что мне было бы неприятно видеть жалостливые взгляды, мириться с чей-то болью, когда не справляешься со своей, выслушивать сочувственные реплики, ложь, наигранный оптимизм, понимать, что от тебя отворачиваются, пряча слезы. Возможно, лучше умирать в одиночестве, зная, что некому плакать о тебе и жалеть. Может быть… это зависит от человека.