На рубеже
Шрифт:
«20 октября.
Поехала в город почти в четыре, слушая Джефа Бакли. Еще летом решила познакомиться с его творчеством, и оно показалось мне сложным, в частности из-за необычного голоса Джефа. Тогда мне понравились две песни, а остальное даже фоном еле восприняла. Теперь же почему-то покатил. Как и вся хорошая музыка, дождалась своего часа. Особенно хорошо вписывается в декорацию осеннего, голого, сумрачного города. За стеклами маршрутки движение, но звуков не слышно – они подавлены мягким голосом и филигранными гитарными переборами. Прекрасно!
Закрывая глаза и затыкая уши, я как бы смотрю в свою душу, и она вдруг раскрывается, кажется такой необъятной
Одна из последних зарисовок. День непримечателен, но мне запомнилось чувство, с которым Маша его описывала. Насколько умеешь ощущать жизнь, раскрашивать дни, бережно относиться ко времени. Ей не в чем упрекнуть себя – она жила вдумчиво, цепко, внимательно и содержательно. А что бы думал о себе и своей жизни я, лежа на смертном одре? Видимо, Господь решил хоть чему-то научить дурака, оставив поразмышлять. Господи, неужели я настолько дурак, что меня можно вразумить лишь ценой чьей-то жизни?! Неужели не нашлось иного способа? Мне стало больно и стыдно и мучительно захотелось поговорить с Машей начистоту. Как она воспринимает свою смерть, о чем жалеет, чего желает, боится ли, ждет ли… жестоко, да? Наверное, раньше мне бы такое в голову не пришло. Но Маша – необычный больной и в том, что она свою смерть осмысливает и разглядывает так и этак, у меня не осталось сомнений. Она не из тех людей, которые пускают сопли пузырями, причитая: за что мне это? Почему я? Зачем так рано? Она не станет ныть и жаловаться. Ее любопытство и юмор исключают это. Нет, я ни за что не смогу решиться заговорить с ней – сам чего доброго распущу нюни, я и так-то еле смотрю на нее. Из страха ли? Из жалости?
Я походил по комнате, ища ответы на эту пару полувопросов. Нет. От боли. Жгучей и настоящей. Я просто не хочу терять такого человека, мне будет ужасно не хватать ее. Раньше я знал, вернись я домой, мог бы на выходных позвонить Маше и поболтать с ней о том о сем, или списаться по интернету. Возможно, встретились бы когда-нибудь, но в любом случае, я не был настроен терять контакт с ней. А сейчас… мои планы рухнули не окрепнув. Некуда будет звонить и некому писать. Я вернусь к работе, возможно, женюсь, будем навещать родителей по вечерам и по выходным… дети, продолжение жизни в них, а потом – спокойная старость. И со временем я забуду, что когда-то снимал комнатку в доме одинокой старушки и познакомился с человеком, преданным тени любви до самой смерти, угасшим на моих глазах, ни проронив слезы и ни слова ропота. Сохранил ее дневники, рисунки и рассказы – они, кажется, на антресоли. Все расписано, все просчитано. А для Маши такого не будет. И как же странно, страшно и больно! Я-то привык, что жизнь впереди, а теперь приходится наблюдать, как она обрывается для человека моложе меня. Точнее, не обрывается, а заканчивается – плавно и мучительно, закругляется жесткой петлей, терновым венцом, последним объятьем. Вот и смотри, смотри! Так могло быть с тобой, так может быть с каждым.
Состояние Маши не улучшилось, поэтому гулять мы не пошли. Но она попросила помочь ей выбраться во двор. Я настоял, чтобы она надела пуховик, хотя было плюс десять. Мы сидели на стульях у сарая, глядя на пепелище вчерашнего костра. Я старался не смотреть на Машу и не ужасаться, во что она превратилась, не думать, что скоро ее не станет и с этим ничего нельзя поделать. Противно ощущать бессилие. Я отвык от этого чувства, хотя еще года два назад оно неотступно преследовало меня. Возможно, раньше я чаще сталкивался с плохими сторонами жизни или просто был моложе и резче.
– Скоро закончится отпуск? – Маша разбила мою недовольную тишину.
– Скоро, – я не хотел говорить, что уеду через три дня.
Она больше ничего не спрашивала, выключила взгляд, и вокруг нее будто стена выросла. Наверное, такая стена отгораживает всякого больного от внешнего мира. Стена непреодолимого одиночества. Маша все дальше уходила в неведомое измерение, которое окутывало ее прозрачным коконом, глушило звуки, размывало контуры. Мы рядом, но между нами
Но я не мог, а словами уже не поможешь.
Иногда становилось совсем страшно: она не хотела бороться за земное существование и давно смирилась с тем, что каждый новый день по капле выжимает из нее жизнь. Покорно ждала конца мучений. А как же та жажда перемен, о которой она говорила? Желание новой жизни, к которому так стремилась ее душа? Неужели это была издевка над собой? Или так она понимала свою болезнь – переход в новую жизнь? Мне вновь ужасно захотелось поговорить с ней об этом. Я встал, прошелся по поляне, собираясь с мыслями. Теплый ветерок трепал волосы, заползал в петли свитера. День пасмурный, но очень хороший. Люблю такие дни – все кажется самодостаточным и ярким, солнце не перетягивает на себя внимания и не бледнит все остальное. Что-то подсознательное или даже сверхъестественное во мне заставляло радоваться этой весне, этой иллюзии перемен, чувствовать облегчение и надежду, хотя все давно поняли, что это такая же ерунда, как и новый год с его чудесами.
– Маш, тебе не холодно?
– В пуховике-то? – она улыбнулась. – Конечно, нет! Прекрасный день.
Контраст между «прекрасным днем» и ее безжизненностью отозвался тупой болью в сердце. Нет, я не мог заставить себя начать разговор – каждое слово о новизне и переменах звучало бы насмешкой. Я почти физически ощутил, как стена между нами уплотняется, и, вероятно, вскоре мы даже слышать друг друга перестанем.
Перед ужином я опять зашел к Маше. Она лежала под пледом и казалась совершенно плоской, не занимающей места на кровати.
– Маш, давай врача вызовем, нельзя же так, – сказал я, усаживаясь рядом с ней.
– Не надо. Все и так ясно. Врачей было достаточно.
– Ты что, от них убежала?
– Почти. Не хотела умирать в больнице.
Меня бросило в пот от ее слов.
– У тебя ведь есть родственники?
Она кивнула.
– И они по-прежнему не знают, где ты?
– Нет.
В эту секунду я подумал: как хорошо, что я сижу. У меня закружилась голова, и потемнело в глазах.
– Но они должны знать!
– Узнают, когда придет время. Представь себя на моем месте: лежишь полумертвый и тебе больно, плохо и ни до чего нет дела, а люди толпами ходят. Еще хуже, что родные. Смотрят на тебя так… лучше не вспоминать! Нет, не представляй, это я загнула. Просто поверь, так легче, и не вмешивайся.
– Не буду. Наверное, ты уже достаточно обо всем подумала.
– Времени было полно, – голос ее оставался тихим и слабым, говорила медленно и неохотно. Но мне было приятно находиться рядом с ней. Я хотел знать, как она от всех ушла, как попала сюда и когда это случилось, сразу ли сказала Раисе о болезни. Видел, что говорить ей тяжело, да и какое я имел право лезть в столь деликатную тему, когда по уши влез в ее жизнь?
– Я все сжег, – соврал я, – все до последней тетрадки. Можешь быть спокойна.
– Спасибо, – она тепло улыбнулась, – большое спасибо.
– Не за что. Рисунки оставил себе. Спасибо тебе за них.
– Я рада, что у тебя останется память обо мне. Не знаю, почему, но мне от этой мысли теплее.
Я тряхнул головой, чтобы не разреветься и заставил себя улыбнуться.
– Ну ладно, пойду поужинаю. Давай и тебе что-нибудь принесу?
– Не надо. Я ничего не хочу. Раиса Филипповна меня уже заставила бульон проглотить.