На самых дальних...
Шрифт:
— Господин Баломса, мы маленькие люди, вы тоже маленькие люди, мы не можем влиять на большую политику, — философски заметил господин Одзума, не желая, очевидно, по некоторым соображениям глубоко вникать в серьезный разговор.
— Господин Одзума, у меня на этот счет другая точка зрения, — возразил Баломса. — Если мы, как вы выразились, маленькие люди, не будем проводить эту большую политику в жизнь, влиять на нее, то сама она не утвердит себя никогда. Ведь что получается? Из тридцати четырех краболовных шхун из вашего порта Нэмуро, которым разрешен отлов краба на нашем шельфе, пятнадцать
Земцев мог бы добавить кое-какие и свои выкладки, хотя бы по «Дзуйсё-мару», беря в расчет бухгалтерию из дневника Хираси, но счел разумным пока промолчать.
Японцы тоже молчали.
Баломса закончил свою мысль:
— Мы знаем, у вас раздаются голоса, что мы не гуманны к вашим рыбакам, задерживаем их в наших водах. А что прикажете делать? Открыть их для свободного промысла? Через год мы окажемся у разбитого корыта, то есть опустошенного шельфа.
— Что значит «разбитое корыто»? — спросил Яги.
— Это значит ничего с многими нулями, — ответил Земцев.
Старпом Сима решил прекратить этот спор, сел к пианино и бодро заиграл «Подмосковные вечера». Надо отдать должное, слух у него был, голос тоже.
Земцев украдкой посмотрел на часы — регламент трещал по всем швам. Надо было закругляться. Господин Одзума заметил нетерпение Земцева и тут же подал реплику:
— Господин Земцев торопится? Понимаю, дела…
— Совсем напротив, — ответил Земцев. — У меня масса свободного времени. Мне мой начальник даже пообещал сегодня выходной.
Господин Одзума заулыбался. Громовой и Земцев переглянулись: только они понимали подтекст сказанного.
Наконец начали прощаться. Японцы провожали их до самого трапа. Когда они садились в бот, капитан Одзума взял под козырек. Земцев подумал: о шхуне ни слова, как будто ее и не существует. Значит, им все известно.
Через десять минут японцы подняли якорь. На нашем корабле взвился сигнал «Счастливого пути». И белоснежный «Юбари», сопровождаемый прощальными гудками судов, вышел из бухты в открытое море.
9
ИНОУЭ ТОСИО. 1929 года рождения, г. Абасири, беспартийный, образование 7 классов, женат, 4 детей, боцман, не судим, проживает: Нэмуро, ул. Сиоми, 70.
«До 1961 года я работал в г. Абасири разносчиком овощей в магазине «Аямото». Ввиду плохих заработков перебрался с семьей в Нэмуро и стал рыбаком. Работаю на море 13 лет, сначала матросом, потом боцманом. В основном на тресколовных шхунах.
Родители умерли, братьев, сестер нет.
Я не могу сказать, на каком удалении мы вели промысел у берегов о. Кунашир и о. Итуруп. Локатором я не пользовался, а на море большей частью стоял туман. У шкипера я об этом тоже не спрашивал, у нас не принято».
«Вы
«Да, задерживался. Три раза, но был освобожден».
Борис обернулся на шум и не поверил своим глазам: в дверях стояла она. Она была, как всегда, в форме, шикарная и умопомрачительная, «лучшая из женщин», его Татьяна. Семь дней дорожных мытарств ничуть не изменили ее.
— Родной мой, как же это? — спросила Таня и кинулась на колени к его изголовью.
Она плакала, а он жадно всматривался в ее лицо и гладил по щеке своей слабой рукой.
— Что же мы с тобой наделали? — говорила она, прижимаясь мокрым лицом к его небритой щеке. — Нет, нет, теперь я от тебя никуда не уеду. Гони меня прочь, ругай, я не покину тебя. Я остаюсь здесь, с тобой!
— Не надо, Танюш, успокойся, все обошлось.
Он узнавал и не узнавал ее. Она почти не изменилась после родов, точнее, переменилась в лучшую сторону. Что-то было новое в выражении лица и глаз. В них поселились покой и уверенность, которых ей так недоставало без него. Уже не было прежней робкой девочки, которую так легко могли обидеть, — была женщина, сильная, уверенная, готовая за себя постоять. Поездка в Париж была первой ее командировкой после довольно продолжительного декретного отпуска.
Роды оказались сложными, они едва не стоили Тане жизни, да и девочка долгое время была слабенькой и болезненной. Ингой — так назвали они дочку — занимались две бабки, ревниво деля между собой право заботиться о внучке.
Таня сразу выложила из сумочки кипу Ингиных фотографий. Фотографии были цветные. Инга голышом фигурировала на них в разных позах. Это был маленький востроглазенький несмышленыш в окружении своего игрушечного зверья и бабок. Деды были за кадром, видно, бабки не подпускали их к «дитю» на пушечный выстрел.
Борис перебирал фотографии, и в нем заново рождалось незнакомое до этой минуты, сладостное и трепетное чувство. И ему вдруг сделалось не по себе: как могло случиться, что там, на дороге, в грязи и боли, он ни разу даже не вспомнил о дочке! Это было странным и непонятным. Неужели Таня, его жена, его единственная возлюбленная, мать его ребенка, заслонила от него все на свете? Ему было хорошо и страшно от этой мысли. Теперь она была рядом, близкая и недосягаемая, как мечта. Он поднял слабую руку и прикоснулся к ее лицу. Она плакала, «лучшая из женщин», святая мадонна с глазами ребенка…
Как только Таня Логунова в сопровождении Валеры Заварушкина появилась в больнице, все мужское население поселка пришло в большое волнение и взяло в круговую осаду хозяйство местного эскулапа. Здесь постоянно дежурило, сменяя друг друга, десятка полтора парней, свободных от работы. Заглядывали сюда и рыбаки с промысловых судов, стоящих у пирса под разгрузкой или завернувших в бухту по каким-либо своим делам, прослышавшие про приехавшую из Москвы диву.
Появились около больницы и девушки. Они сидели в сторонке от ребят, отдельной группкой, и с безучастным видом вели свои разговоры, будто ничто здесь их лично не касалось.