На той стороне
Шрифт:
Пришёл домой весь гордый, добычливый. Положил на стол пачку – вот они, тити-мити! Завтра едем к аксакалам. Шерсть скирдовать. Метиса привезёт – во сколько! Обернёмся, вся нужда завистью изойдёт. Когда-то надо опять по-человечески жить!
У матери сердце – вещун. Стоит, за грудь ухватилась:
– Василий, чем отдавать будем? Под дом, зачем подписался? На улицу с ребятами идти придётся. Там одних процентов уйма! Не расплатимся, Василий!
– Не гунди, баба! Деньги, они к деньгам идут. Коммерцию понимать надо.
Пришёл дядя Серёжа, уговаривал отца вернуть деньги
– А пошли вы все! – матюгнулся отец и стал собираться в дорогу.
А нищему собраться – только подпоясаться. Принёс из сеней мешок. Сыпанул туда чугунок картошки в мундире, пару щепоток соли в газету завернул. Оба кармана махоркой набил – дорога дальняя на курево дюже жадная. Табачок в дороге – первое дело! Оттолкнул от себя дверь – и в синий обвал зимнего утра.
С почтарём до станции Платоновка не видно как добрался, где его уже Зуёк поджидает.
Алма-Атинский поезд только после обеда будет. День как начнёшь, так и кончишь. Ну, с Богом!
Действительно, Зуёк поспел раньше его на станцию, уже сидит на казённом диване, покуривает.
– Здорово!
– Здорово!
– Пойдём в буфет, теперь я угощаю! – отец полез за пазуху.
– Не гони рысью! До поезда – ни грамма! Ни-ни! А в поезде мы и без буфета обойдёмся, – Зуёк показал глазами на свой оттопыренный карман полушубка, из которого вытянула шею на свет божий опечатанная сургучом знакомая райпотребсоюзовская бутылка толстого зелёного стекла.
…По всем щелям, сипя паром, подтянулся к станционному зданию пассажирский поезд Москва – Алма-Ата. В голубых окнах – праздничный свет. Люди без зимней одежды, раздетые, к стёклам прильнули: «Что там таится в этой глухомани?»
Сразу захотелось туда, в домашнее тепло, где свет электрический и праздник вечный.
Два друга, закинув нехитрые пожитки на верхнюю полку, уселись у столика – места были свободные.
– Вот теперь и оскоромиться можно! – Зуёк поставил бутылку, вытащил из солдатского вещмешка завёрнутую в промасленную газету с коричневой корочкой, обжаренную целиком в духовке, курицу, рядом положил большую, ещё пахнущую печным жаром пышку, две луковицы:
– Давай, Васёк, угощайся!
Отцу стало стыдно за свою мундирную картошку, за чёрствый кусок перемешанного с лузгой хлеба.
Но Зуёк только посмеивался:
– Ничего! Без картошки, какая пьянка? Давай сюда!
«Ещё неизвестно, кто богаче, – оправдывал себя мысленно отец. Зуёк с Маруськой бобылями живут, а у меня детей полна изба. Он своё проживает, а я взаймы отдаю. Вырастут, скажут: – На, отец!» А что – «на», он так и не сумел представить: то ли хлеба кусок, а то ли вина стакан, а, может, то и другое.
Но старый дружок не дал ему долго раздумываться: налил половину алюминиевой кружки:
– Держи, дружбан!
Хорошо ехать! Вагон покачивает. Паровоз покрикивает: – Уйди-уйди с дороги!
После Саратова, за Волгой – ни огонька, ни домика. Пластаются ветреным степным свеем снега, снега, снега. Просторная страна. Пышек да курей на всех должно хватать. Табуны птиц домашних водить можно. И-иех!
Отец крутился на верхней полке, заглядывал в окно и удивлялся широте
Алма-Ата, «отец яблок» – так, кажется, переводится имя этого азиатского города с тарабарского языка – встретил их по-летнему ярким солнцем и многоголосьем. Больше всего удивили горы, их белизна и недоступность. Как будто земля в этом месте поднялась на дыбы, опрокинулась и вмёрзла в ледяную глыбину неба, отгораживая пространство города от иных, немыслимых сфер.
Был воскресный день, и базар, по-восточному шумный и цветистый, ошеломил двух мужиков из русской глубинки, где по таким же воскресным дням, если и собирается рынок, то не более полста человек с разной домашней мелочёвкой, разложенной на посеревших от времени и дождя лавках, в надежде на барыш, а больше по необходимости – продаст баба десяток сэкономленных на ребятне яичек, хлеба купит или отложит рублик себе на исподнее, а, может, к школе своему сорванцу костюмчик удастся справить – Господь пошлёт. Купля-продажа на сельском рынке происходила с невесёлого разговора о житье-бытье и взаимном согласии на цену. Ладиться и стучать в ладони не приходилось, товар не тот. На самом деле, не будешь же из-за кружки молока или поношенной обуви бить себя в грудь, выторговывая от рубля копейку.
Здесь же всё происходило по-другому – что к чему, сразу и не разберёшь. Верблюды, гордые, как богдыханы, жевали свой нескончаемый рахат-лукум, с презрением поглядывая на толпящихся и снующих туда-сюда людей в серых стёганных, как русские телогрейки, халатах и неизменных, с восточным орнаментом, тюбетейках. Крикливый и неуступчивый народ! Резкие, как под нож, возмущённые голоса ишаков своей неожиданностью заставляли испуганно вздрагивать и оглядываться – «Тьфу ты, чёрт! Орёт, словно яйца дверью прищемили!»
А Зуёк ходит, посмеивается, вроде, он здесь не впервой. Так и режет плечом толпу, так и ныряет, только успевай. Подвёл к большой, круглой, как глиняный самовар, печи, от которой, как из преисподней, пыхало жаром:
– Давай, Васёк, лепёшек басурманских отведаем, ты таких в жизни не пробовал!
– Каких лепёшек, Зуёк? Нам с тобой товар закупать надо. А ты – лепёшки! Я на лепёшки денег не брал. Вот покупки сделаем, тогда видно будет.
Маленький пожилой азиат, вытерев ладони о редкую бородку, было кинулся с удочкой в жерло печи за лепёшкой, но, увидев, что иноверцы повернули в сторону, сердито залопотал и замахал руками.
– Шеен дэ доватэри мугитхан! – прокричал ему весело Зуёк, отчего азиат, выкатив синие белки глаз, дико завизжал и стал отчаянно плеваться.
– Что ты ему сказал?
– А чёрт его знает! Меня этому одна татарка научила, может ругательство какое, а, может, наоборот.
– А чего он так взбеленился?
– Да припадочный, наверное… – Зуёк пожал плечами. – Ладно, пойдём шерстить кыргызов. Вон они с тюками возле чайханы расположились.
Подошли. Приценились. Цена кусается. Стали ладиться. Закурили. Угостили кыргызов. Снова приценились. Пощупали шерсть руками: «Хороша! Хороша!» Как облако тонкорунное. Снова стали ладиться. Зуёк сторговал два тюка пузанчиков, перепоясанных витой верёвкой.