На закате солончаки багряные
Шрифт:
Отужинали. Отец привычно шелестит свежей газетой «Правда». Прибавляет огня в лампе-семилинейке, настраивается на читку вслух.
С улицы, от ворот, доносится бряк о воротные доски и чей-то зовущий нас, обитателей дома, голос.
— Кого-то Бог принес! — всматривается в темное окно мама. — Василий, сходи посмотри…
Облачившись в тужурку, шапку, отец выходит в метельную тьму. И через минуту оттуда, из темного двора, уже ясней слышатся голоса, скрипы отворямых внутрь ограды ворот. Облепленную снегом лошадь, розвальни с людьми, мы с Сашей рассматриваем, уже приникнув лбами к морозным узорам оконных стекол. Ночные гости заняли уже половину двора, продравшись через сугроб,
— Цыгане ночевать просятся!
Обыденно сказал, будто каждый день происходит такое. Бросил на опечек холодные рукавицы, попал в кота, тот недовольно сорвался с теплых кирпичей, прострелил в открытые горничные двери. Мама оставила опару в корчажке, вытирая о передник мучные руки. А в двери тем временем, окутанное морозным паром, шалями, вкатывалось цыганское семейство, громогласно здороваясь и сразу плотно заполняя собой пространство избы.
— Околели, знать, господи! Раздевайтесь, раздевайтесь! — спешно приговаривает мама, справясь с первоначальным смущением и заметной растерянностью. Но семейство и само торопливо освобождалось от одежд, сваливая плюшевые жакетки, пуховые шали, шапчонки и фуфайчонки ребятишек на доски курятника, всполошив дремавших кур. Они уже высовывали сквозь решетку загородки клювы и гребешки, успевали склевывать с валенок ребятишек крупчатый снег.
— Шура, принеси дров, железянку надо затопить! — решительно сказала мама. И брат, накинув фуфайку, шагнул в дверь. Затем вышел отец, чтоб помочь хозяину цыганского семейства устроить на ночлег заиндевелую лошадку, что стояла уже распряженной, освобожденной от хомута, сбруи, прикрытая просторным пологом.
Отлипнув от горничного окошка, я рассматриваю ночных гостей. Пожилая цыганка с белой серьгой в ухе спокойно восседает на лавке под иконой Богородицы. Вертится подле нее пара пацанов лет пяти-шести, мои ровесники. Под цветастым платком молодой цыганки обнаружился грудной ребенок, который вздумал было громогласить, но замолк, получив выпростанную из кофты титю.
Мама позвала меня из горницы, велела спуститься в подпол за картошкой. Когда я с полным ведром высунулся на ламповый свет кути, в ней уже громоздились перины, подушки, цветные стеганые одеяла. И мама давала распоряжение мужикам — наставительно и властно:
— На полати поднимайте! Там теплей и всем места хватит!
Потом запластали дровишки и щепы в железянке, изба быстро наполнялась новым теплом, а над заалевшими боками печки-железянки запарила в чугуне картошка в мундирах. На столе заискрились в блюде пласты морозной квашеной капусты, отец принес из сеней и положил горкой на столешнице соленых карасей — продукт этот, запасенный еще по теплу, до ледостава озерного, обычно у нас не переводился и всегда становился подспорьем к картошке, капусте и огурчикам, за которыми, конечно, надо было проникать в заметенный снегом погребок. А это уже — целая «операция», провернуть которую иногда поручалось нам со старшим братом.
Сгрудившись вокруг колченогого стола, цыганское семейство азартно принялось за ночной ужин. Вдобавок к угощениям мамы на столе возник кусок вареного, еще не оттаявшего мяса, хозяин-цыган, ловко орудуя ножом, кромсал его на доли, настойчиво приглашая попробовать этого угощения!
— Ешьте, ешьте, мы уже поужинали! — говорила мама. И батя наш, присев на лавку, все бросал взгляд на чернобрового усача-цыгана, на жилетке которого багряно посверкивали две Красных Звезды.
— Воевал? — наконец задал вопрос отец,
— Да, воевал! В пехоте. Командиром роты! — кивнул усач, ловко справляясь с кожурой горячей картофелины.
— Я тоже в пехоте! Вот, — отец закатал рукав на правой руке, обнажив истерзанное разрывной пулей предплечье. — Зимой сорок второго под Ростовом долбануло. На этом все и кончилось.
Если бы батя был сейчас под хмельком, то понеслось бы, понеслось… Сначала тост — «За Родину, за Сталина». Потом промокнул бы слезу, замолчал надолго, дозревая до каких-то новых горячих рассуждений-откровений, пока не возникла бы в душе, не выплеснулась бы отмятая в горькой слезе песня:
Дул холодный порывистый ветер. И во фляжке застыла вода…Но ничего этого сейчас не случилось. Стояла глухая ночная пора. Падера била в стены. Из кути растекался по всему дому нечастый в доме запашок набухающей в тепле хлебной опары-закваски. В курятнике сонно зевали куры, Петя-петушок ворковал что-то свое, петушиное. В горенке топорщился, стуча слабыми копытцами по доскам пола, недавно народившийся теленок. Проснулся, затосковал, знать. Надо было уже укладываться на «спокой» и людям. Зимняя ночь хоть и долга, хоть и уводит она в глубокие сны отшумевшие заботы минувшего дня, а с новой зарей приспевают они всей оравой, только успевай справляться с ними, колотись и спроваживай, ублажай их до нового ночного покоя.
Ребятишки-цыганята ловко взобрались по брусу в тесноту полатей, отец-цыган подсадил туда и молодую мать с грудным ребенком. Пожилой цыганке постелили на русской печи. Отец наш, сняв нагар с ламповой тесьмы, остался на лавке с орденоносным усачом. Вели разговоры. Тихо. Приглушенно, стараясь не досаждать громким словом притихшему дому и нам, разметавшимся на прохладных половицах горницы, в вышине полатей, в жару перин, подушек, цветастых стеганых одеял.
Но умиротворение в доме продолжалось недолго.
На полатях, одурев от жары, уж так натопили за вечер железянку, ребятишки-цыганята заканючили: «Жарко»! И вниз, на пол избы, посыпались эти одеяла, подушки, с глухим плеском свалилась перина, наполнив куть куриным пухом, перьями, волнами жара и густой пыли. Заплакал, запросил грудь ребенок. Но скоро вновь успокоился. В горницу донесся голос бати:
— Жарко, так устраивайтесь на полу! Ничего, перезимуем!
Остальные звуки, разговоры, волны жара из избы провалились в густоту сна. И только утром, разбуженный хлопаньем дверей, а с ними и холодом, проникающим под тулупчик, которым укрывались мы с братом, я спешно соскочил, приник к узорам окна, за которыми стоял серый, разреженный свет наступающего утра. Падера улеглась, лежала пушистыми клоками на прясле, на поленницах, на крыше стайки. По всем приметам, отпустил и мороз. Отец откидывал от ворот снег, и его комья липли к деревянной лопате.
Дотапливалась русская печь. Мама пекла лепешки и опрокидывала их с горячих сковородок на стол, на котором стояла кринка молока из утреннего удоя. Потчевались молоком и лепешками цыганята и их матери.
Орденоносный хозяин уже хлопотал с санями. Проверял завертки оглобель, остукивал топором кованые полозья, отбивая грязные комки льда и снега.
Брат Саша быстренько смылся в школу, пожевав в кути лепешку и запив ее парным молоком. Следом и я выбежал на двор, где сразу получил задание от отца — принести из сеней молоток и несколько гвоздей. Потом вдвоем с цыганом они ремонтировали санный передок, укрепляли гвоздями отвалы розвальней. Мама вынесла цыганской лошади теплой воды в ведерке. И вот уже, накидав в розвальни несколько охапок сена, сверху водрузив скарб, цыганское семейство готово было в путь.