Начала любви
Шрифт:
Имелись, однако, соотечественники. С тех пор как в штеттинском замке начали более или менее привечать городской бомонд, устраивая для полутора десятков врачей, генералов и торгашей ежемесячные приёмы, Христиан-Август разрешил Элизабет изредка, причём не регулярно, а так, от случая к случаю, организовывать свои обособленные вечеринки. Несколько раз в разговорах и письмах Кардель употребляла слово «салон», однако такое определение, взятое на вырост, не следует понимать слишком уж буквально. Хорош бывал салон, когда за стеной возилась со своими игрушками тяготившаяся одиночеством Софи, когда в любую секунду якобы по делу может ворваться Иоганна-Елизавета, а сами посетители салона, бедно одетые, с запечатлённым на лицах чувством затравленной гордости, пасуют перед ценами на импортируемое в Пруссию бордосское, оказывающееся непомерно дорогостоящим для эмигрантских кошельков.
Не салон, даже не плохонький салон, но что-то вроде студенческой вечеринки. Так, пожалуй, правильнее. Приходили к Элизабет компатриоты, движимые общим желанием на несколько часов выключить себя из привычного прусского скотства. Являлся к ней с неизбывной печатью отчаянного интеллектуала на челе месье де Моклерк: он неплохо
Приходя к Элизабет Кардель в старинный страшноватый замок, господин философ, равно как и его личный переводчик-редактор-соавтор, почитал своим долгом приударять за гостеприимной француженкой, однако то была с их стороны элементарная civilite [28] , и, как всякая вежливость, не позволяла рассчитывать хозяйке на что-нибудь серьёзное.
Потому, собственно, Элизабет смиряла грешную свою плоть — изо всех сил.
Она с удовольствием проводила долгие часы на воздухе, предпочитала, как и её воспитанница, подвижные, требующие большой физической отдачи игры. Но именно с Софи. Если девочка вдруг выражала желание побегать-поиграть со своими ровесницами, Элизабет тотчас же накладывала на желание воспитанницы своё непререкаемое вето — почти как в британском парламенте. Слёзы, бывало, у маленькой Софи — в три ручья. Впрочем, сия водянистая реакция на какой-нибудь малозначимый запрет имела ту важную составную, что позволяла мадемуазель обнять девочку, посадить её к себе на колени: как только не стыдно, такая маленькая глупышка плачет по такой ерунде, у неё слёзки с горошину, Фике хочет рассердить свою любимую Бабеточку, чтобы и у Бабеточки так же вот потекли слёзочки с кулачок — и при этом незаметно так поглаживать, поглаживать свою глупенькую Софи, невзначай перемещая консолативную [29] тёплую ладонь со спины на грудь, с груди на колени... не нужно сердить свою Бабет, не нужно, ну не нужно, вот и молодчина, мы уже и перестали, хорошая, хорошая девочка, возьми, если хочешь, мой платок, хотя сколько раз говорила, что перед выходом всякий раз следует проверять, на месте платок или нет... Если завладеть вниманием девочки, то всё прочее для мадемуазель превращалось в сугубо технические проблемы, в так называемую ловкость рук.
28
Вежливость (фр.).
29
Утешительную (от фр. «consolation» — «утешение»).
Любившая помногу читать, Элизабет и не думала отказываться от этой пестуемой привычки, тем более что пожирание книг оказывалось не только и даже не столько способом интеллектуальной зарядки, но также служило простейшим способом возвращения в родную языковую стихию. Чтобы Иоганна-Елизавета не смела упрекать гувернантку за якобы праздное времяпровождение, мадемуазель взяла за правило читать вслух, как бы для развития языковых навыков Софи. Девочка с удовольствием — прямо-таки часами кряду — внимала бархатным обертонам Бабет, иногда прося объяснить ей какое-нибудь малопонятное место. Тут, кстати, Элизабет принялась замечать не бросавшуюся ранее особенность родной словесности: буквально-таки вся литература была наполнена самой что ни на есть похотливостью, живой, бурлящей плотью. Просто наваждение какое-то... С детства любимый Мольер, как выяснила для себя Элизабет, все свои пьесы посвящал, оказывается, тем разнообразнейшим препятствиям, которые мешают молодым и не очень молодым людям совокупляться друг с другом и со всеми остальными. Рабле вдруг предстал совершенно неприличным, то есть до такой степени, что смущённая Кардель вынуждена была изобретать подходящий предлог, чтобы смена Рабле на безопасные в половом отношении басенки Лафонтена не вызвала у Софи ненужных подозрений. Лафонтен у воспитанницы подозрений как раз и не вызвал, но едва Бабет принялась с выражением, с торжественными модуляциями (так, ей казалось, надлежит преподносить национальную классику) читать вслух басни, как немедленно у неё возникло желание вернуться к Рабле: у того всё же рассматривались здоровые сексуальные отношения.
А на штеттинских причалах как на грех один за другим разгружались французские корабли, привозившие шампанское, бордосское, ткани и Бог весть что ещё; а разгружавшие трюмы своих кораблей галльские богатыри, скинув рубахи, перетаскивали на берег такие необъятные тюки, и при этом их галльские мускулы изображали такую бугристую игру, что Элизабет Кардель старалась не глядеть на крепко сбитые торсы, мускулистые икры, на молодые и немолодые, но в равной степени выразительные лица, азартные глаза: в каждой паре глаз желание спать читалось до такой степени явственно, как если бы написано было буквами. Жуткий, жуткий похотливый мир... А впрочем, чего Элизабет хотела? Что матросы, что писатели — известные сладострастники. Особенно матросы. Они, рассказывают, не только с женщинами, а также и друг с другом: всё им мало.
В прежние времена, чтобы хоть как-то разрядиться, сбросить грех с души, Бабет непременно бы посекретничала с Мадлен, тем более что дружба между сёстрами существовала отнюдь не показная. У себя во Франции, да и живя с отцом во Франкфурте, сёстры поверяли друг другу наиболее сокровенные тайны. Теперь же — совсем другое дело. И дело даже не в том, что сёстры сделались взрослее, не в том, что Мадлен, судя по всему, обрела или, по крайней мере, обретает покой — чтобы не трепать всуе слово «счастье». Ожесточилась Мадлен — вот, пожалуй, в чём причина. До такой степени ожесточилась, что с головой ушла в быт, завела знакомства с себе подобными фрау и разными там фройлен, и даже на лице у неё постепенно начало проступать этакое пруссачество; книжки уж сколько времени в руках держала, времени, видите ли, у неё нет, а изучать язык этих скотов у неё время есть. Увы, увы... Так что бежать со своими думами Элизабет Кардель и не к кому. Вот как!..
6
Живя на протяжении многих лет без друзей, человеку свойственно ценить приятельские отношения, а тонкий слой приятелей оказывается дороже многого иного.
Не было приятеля лучше у Христиана-Августа, чем старший брат Иоганн-Людвиг. Отношения между ними складывались настолько доверительные, сочувственные, замешанные на симпатии, что в отдельные моменты больше напоминали самую что ни на есть дружбу. Они и сделались бы настоящими друзьями, если бы жили вместе. Дружба, как известно, практически не выносит расстояний. А братья жили вдали друг от друга, виделись далеко не каждый год; не всегда и в три-четыре года им удавалось видеться хотя бы мельком, а письма служили неверным и слишком уж призрачным мостом для буквальной дружбы. Некоторую, а по мнению Христиана, так очень даже существенную, роль в отношениях между ними играло различие семейного положения: подобно тому, как сытый голодного не разумеет, так же и созерцательный холостяк Иоганн-Людвиг не мог с некоторого времени понять женатого (уточним: горестно женатого) Христиана-Августа. Иначе говоря, до некоторой степени братья представляли собой полярные состояния. Считая себя более счастливым, Иоганн чистосердечно желал этак подтянуть брата до своего уровня, никак не наоборот. В стране, где подлость давно уже сделалась нормой жизни (совсем как у арабов или славян), а для изъятия материальных и нематериальных благ у своих ближних законными признавались любые средства, человек, рассматривавший собственное благополучие лишь как залог благополучия родных, пользовался, понятное дело, не самой лучшей репутацией. А именно таковым и был Иоганн-Людвиг.
Когда он переехал в Цербст, отказываясь покидать фамильный замок хотя бы на несколько дней (сделал исключение только для поездки в Брауншвейг, на свадьбу Христиана), подобное затворничество было понятно и принято, как желание немедленно после смерти своего дяди, владетельного князя Ангальт-Цербстского Иоганна-Августа, скорейшим образом прибрать родимое княжество к рукам. Да ведь, собственно, тут и придраться не к чему: всякий живёт там, где ему дозволяют жить, а что касается наследования, так Иоганн по священному праву старшинства унаследует всё фамильное добро. В чём проблема?
Когда вся прусская аристократия жила по принципу «грех своё упускать», едва ли не один Иоганн-Людвиг был убеждён в обратном: грех своё не упустить. Так думал, так и говорил: грех своё не упустить в жизни, если от этого ближнему твоему сделается лучше. И потому Иоганн всячески склонял младшего брата к тому, чтобы тот после смерти престарелого дяди занял фамильный трон, сделавшись Ангальт-Цербстским князем. И аргументы приводились неотразимые: Христиан молод, энергичен, у него наследники в конце концов растут, тогда как старший брат — лежебока, сибарит и никчёмнейший в этом мире холостяк, по смерти которого, кроме слуг и цербстских пивоваров, никто и не вспомнит о нём. Словом, наследовать княжество Христиану-Августу, мол, сам Бог велел.
Всё бы ничего; так оно, пожалуй, и впрямь логичнее получилось бы, только привыкший за всю свою жизнь к тому, что приходится ради денег тащить воинскую лямку, Христиан-Август от роскошного предложения всячески отказывался, не посвящая, разумеется, Иоганну в подробности эпистолярной дискуссии о престолонаследии. Причём, окажись Иоганн сутягой, подлецом и скрягой, возможно, Христиан-Август и сам потягался бы за трон. Однако добросердечный поступок совестливого Иоганна делал для младшего брата княжение невозможным. Он априори знал, что совесть его в покое не оставит и отравит последние годы жизни напрочь. Потому и отказывался. В своём запале неуёмного бессребреничества Христиан даже отклонил предложение Иоганна княжить вдвоём, то есть совместно. Не успев отклонить это — это!!! — Христиан-Август горько пожалел, но закусил удила и решил оставаться благородным до конца (в надежде на повторное предложение о совместном занятии трона).