Начало конца
Шрифт:
Он отошел к столу, взял иллюстрированный журнал и вернулся на свое место. Ждавший приема старик с любопытством на него поглядывал. «Если бы работа у них была тонкая, то именно этот пациент, пришедший раньше меня, должен был бы оказаться шпиком, как в уголовном романе. Технически это было бы не так трудно сделать…» От скуки он стал соображать, как именно это можно было бы устроить: посадить шпиона в приемную врача для наблюдения над человеком, который должен к врачу прийти. «Фантазия полицейских руководителей почти всегда питается уголовными романами, и все они до таких романов охотники необычайные. И Феликс их любил, и скотина Генрих тоже… Да и я любил: и тогда, когда был дичью, и тогда, когда сам стал охотником. Да, есть, есть трагикомическое в этих переходах! Что ж, быть дичью, пожалуй, мне лучше, больше к лицу, больше соответствует всей жизни, – подумал он и ответил себе: – Неправда, не лучше, а хуже, гораздо хуже. Но узнать, что я буду у первого в мире, они никак не могли, кто бы они ни были. Нешто если Надя у них на службе», – с улыбкой сказал себе Вислиценус.
Лениво скользнул глазами по объявлениям, по цезарям в футбольных костюмах, по красавицам, улыбавшимся ослепительной улыбкой из окон автомобилей, по знаменитым людям, восхвалявшим минеральные воды, зубные порошки и безопасные бритвы. Все это было ему приятно, как лишнее, незначительное, но забавное
120
«Не знать «Уник» – это ходить босым…», «Бюрбери» – тепло, «Бюрбери» – прохлада…» (фр.).
Он положил журнал на колени и задумался. «Все скверно, все мерзко, все, политическое, личное, всякое. И астма – хорошо еще, если астма, – и эти испано-японские дела, и слежка, и торжество зла в мире», – «заодно снова подумал, что Надя могла бы прийти сюда, хоть теперь и это большого значения не имеет. «Разлюбил, разлюбил. Кармен этакая. Да, перестал валять дурака. Вероятно, тоже из-за астмы и из-за Москвы».
Надежда Ивановна позвонила ему по телефону три дня тому назад. Узнав ее голос, он обрадовался, но совсем не так, как обрадовался бы год тому назад. Надя сообщила, что приехала в Париж ненадолго («С ним, конечно», – подумал он) и очень, очень хочет его повидать. «Я слышала, что вы плохо себя чувствуете? что с вами? здоровье неважнецкое?» – «Да, не очень хорошее». – «Кто вас лечит?» – «Никто не лечит». – «Помилуйте, это совершенно невозможно!» – «Возможно, как видите. Да мне еще в Москве врач сказал, что это астма и что тут делать нечего». – «В Москве! Вы шутите! Сколько же времени прошло с Москвы! Вам необходимо теперь же пойти к врачу, и к хорошему, к настоящему». – «Вот еще! Что за нежности». – «Не нежности, а непременно пойдите. Я это вам обстряпаю, а до того и уславливаться ни о чем не хочу. Завтра же вам позвоню. До свидания». Она повесила трубку. На следующее утро позвонила опять: «Ну вот, все устроено. Вы послезавтра в 3 часа 30 у Фуко». – «У какого Фуко? Что за ерунда?» – «Нет, не ерунда, а делайте, что я вам говорю, иначе я вас больше знать не желаю. Послушайте, это вам будет стоить триста франчиков, но на такие вещи денег жалеть нельзя. Вы поставите в счет, а если у вас сейчас нет, то возьмите у меня!» – «Какие триста франков, в чем дело? Это доктор, что ли?» – «Это знаменитый профессор. Неужели вы не слышали: Фуко? Он теперь первый в мире по сердечным болезням и берет шестьсот, но я для вас устроила за триста». – «Да помилуйте, зачем я к нему пойду? У меня решительно ничего серьезного нет». – «Ну так вот, он так и скажет, что у вас решительно ничего серьезного нет. А я, по крайней мере, буду спокойна. Вы не только нужны партии, вы нужны и мне. Кроме того, я вас записала, так что, если вы откажетесь, то мне придется выложить триста франчей своих, и без всякой пользы. Нет, право, пойдите, ну, для меня, для моего успокоения!» – «Лицемерка, вы так обо мне тревожитесь? А хоть одну строчку за все время написали?» – «Я не мастерица писать письма. У Гоголя сказано: «письма пишут аптекари». А я другое пишу…» – «Что?» – «Да и вы мне тоже ни одной строчки не написали. Так пойдете?» – «Ну, что ж, если вы требуете». – «Требую, требую, категорически требую! Спасибо, милый!» (Это «милый» все-таки очень его тронуло; в действительности она на мгновение забыла имя-отчество Вислиценуса.) «Значит, послезавтра, в половине четвертого». – «А почему мне у этого Фуко скидка?» – «Ах, это целая история… Я ведь здесь с амбассадером, – сказала она, и ему показалось, что в голосе ее прозвучала злоба, – вы, верно, слышали?» – «Нет, я не знал (так и есть), но какое же это имеет сюда отношение?» – холодно спросил он. «Такое, что амбассадер тоже лечится у этого профессора Фуко. Он, видите ли, помешался на своих болезнях, хоть здоров как бык. Зафатигела [121] я с ним совсем, описать вам не могу, как зафатигела! Ну так, естественно, амбассадер платит по полному тарифу, шесть билетиков, я на этом основании добилась через нашего врача скидки для вас». – «Совершенно напрасно. Я не желаю быть бесплатным приложением к вашему амбассадеру». – «Во-первых, не бесплатным. Во-вторых, вы можете заплатить ему хоть тысячу двести, мне все равно. А в-третьих, амбассадер не мой… Если б вы знали, как я им поужинала! Да и они все! У них там теперь пошел такой хамеж! Ну, да об этом по телефону говорить незачем. А насчет платы, если два пациента, то Фуко всегда делает скидку», – экспромтом солгала она; в действительности профессор ответил, что вопрос о деньгах не имеет значения. «Что? Ну так, знайте, что, если вы не пойдете, то я о вас больше слышать не хочу!» – «Ну, хорошо, хорошо, не сердитесь, вы очень милы. А повидать вас вообще можно?» – «Разумеется, не можно, а должно! Я вам позвоню, и мы условимся. Запишите адрес Фуко, хоть он, конечно, есть в аннюэре [122] …»
121
Усталость – фр. fatigue.
122
Ежегодный справочник – фр. annuaire.
Вислиценус отошел от телефона с улыбкой: конечно, это очень мило с ее стороны. Однако прежде, год тому назад, ее заботливость тронула и взволновала бы его гораздо больше. Что-то проскользнуло и неприятное в разговоре – в ее новом, развязном тоне, даже в языке: это был какой-то загранично-советский жаргон, на котором в России не говорили – так выражались советские молодые люди, прожившие год во Франции и уверенные, что раскусили западную культуру и, в частности, насквозь постигли все самое что ни есть парижское. «Да, но не это главное неприятное… А вдруг правда?!» Месяца два тому назад при нем советский человек сообщил, что Кангаров-Московский живет со своей секретаршей. «Нет, вранье. Не живет, разве живнул», – ответил другой. «Только кушнул, вы думаете?» Вислиценус ничего не сказал, в скандале было бы нечто глупо-рыцарское. Он не поверил, но не раз потом почти с физическим отвращением
О необходимости же серьезного лечения подумывал и сам: у него за последние два месяца раза три были сердечные боли, с каждым разом все более острые. При случайном разговоре знакомый, не врач, но интересовавшийся медициной, сказал, что по симптомам это скорее не астма, а ложная грудная жаба. «Может быть, даже не ложная, а правдивая?» – неудачно и невесело пошутил Вислиценус. «Может быть, хоть едва ли, – равнодушно ответил знакомый, – да и ту теперь отлично лечат». Вислиценус был почти рад, что дело устроилось само собой. «Триста франков – деньги, но теперь и с деньгами все неясно: если прекратят выплату жалованья, тогда эти триста франков ровно ничего не меняют».
«А может быть, мое письмо было все-таки слишком резко? – Он опять все проверил по датам. – Письмо в Москву пришло тринадцать дней тому назад. Слежка замечена позавчера. Разумеется, одиннадцати дней достаточно для принятия решения и для установления слежки. Быстро? Но он все делает быстро. Что сподвижник Ильича, это теперь никакого значения не имеет: скорее довод в пользу этой гипотезы…» У Вислиценуса закололо в груди. «Нет, нет, это гестапо», – сказал он себе и мотнул головой. Доводы в пользу гипотезы гестапо были тоже вполне серьезные: «Документ у Зигфрида Майера приобретен, за Майером у тех, конечно, слежка была, проследили встречу и на всякий случай установили наблюдение. Вполне возможно. Даже правдоподобно…» Он равнодушно подумал, что, может быть, и сам Майер состоит на службе у германской политической полиции. Вислиценус видел на своем веку столько разных провокаторов и людей двойной жизни, что относился к ним как к явлению нормальному, даже без особого любопытства, тем более что, по его наблюдениям, почти все они были одинаковые, малоинтересные и нисколько не сложные люди. В своей прежней революционной работе, встречаясь с неизвестными товарищами, он даже обычно, ради осторожности, исходил из предположения, что это провокаторы. Не чувствовал он к ним и особой гадливости, впрочем, и вообще плохо верил в искренность чувства гадливости человека к человеку. «Нет, все-таки мало вероятно, что Майер – агент гестапо. Вероятно, пронюхали о продаже документа. Он для них представляет интерес: не очень большой – за народной любовью они не гонятся, – но все-таки. Отчего же им было не установить наблюдение? Если я купил, то, значит, могу купить и еще что-либо: хотят выяснить, какие еще есть продавцы. Это им важно, очень важно…»
Первый пациент по-прежнему поглядывал в его сторону с интересом. Вислиценус посмотрел на него с отвращением и злобой (пациент тотчас отвернулся). Он встал, прошелся по комнате, остановился у книжных полок. «Странно!» На полке стояли какие-то труды о колдовстве, о черной магии, о средневековых процессах ведьм. Впрочем, они занимали только одну полку; далее следовали медицинские и естественно-научные издания, журналы и книги по сердечным болезням. «Если порок сердца, то не приходится особенно думать о том, от кого слежка. Личная инвалидность все покроет». Все же, возвращаясь на место, он снова взглянул в окно. Сыщик по-прежнему ходил по противоположному тротуару. «Техника поразительная! Неужели и здесь развал? А поставлено было это дело у нас недурно. На немца мало похож. Это ничего не доказывает. Во всяком случае, надо быть готовым и к отставке… Но если уходить, уходить из партии, из Коминтерна, отовсюду, то куда же? К Троцкому?» Он терпеть не мог Троцкого и вдобавок знал, что никакой организации у Четвертого Интернационала нет: все это полицейская выдумка. Мысль о Втором Интернационале у него только скользнула: «Куда угодно, но не к этим слюнявым гуманистам, пятьдесят лет все и всех обличавшим, а затем так хорошо доказавшим свое собственное полное убожество: уж эти проиграли все свои сражения! А мы?..»
Опять у него появились давние, теперь почти привычные тоскливые мысли, что все было ни к чему, что вся жизнь оказалась ошибкой, что от прежних верований не осталось почти ничего ни у кого. Эти мысли особенно усилились после покупки документа у Майера. «Да, да, в чем разница? У них конюшня с арийскими рысаками, у нас коммунистический зверинец или тоже конюшня, вырабатывающая таких рысаков, как Кангаров, да Кангаровыми, в сущности, и руководимая. Будущее? Но какое будущее может выйти из такого настоящего! Мы создали первую, лучшую в мире школу прохвостов – незачем же себя обманывать мыслями о будущем! «Плановое хозяйство»? «Сытость»? «Дешевые дома»? Или «раскрепощение» и «карьера открыта талантам»? Но все это у немцев лучше, чем у нас: они и сытее, и дома у них почище, и план практичнее, и их «таланты» пробиваются вернее. Вероятно, они нас и съедят. Так что Ильич, быть может, всю жизнь проработал – на создание арийской конюшни. Во все времена моральные и политические банкроты объявляли, что опыт их не удался не по их вине, что им принадлежит будущее, что потомство их оправдает, что все рассудит суд истории. И мы, конечно, – кто останется жить, – будем долбить то же самое. Но сейчас, сейчас что делать? Где выход? Есть ли выход? Лично я, во всяком случае, никуда подвинуться не могу. Да, пат, пат! Жизнь мне – и не мне одному – дала не мат, а пат!..»
Со стороны профессорского кабинета послышались голоса; очевидно, отворилась первая внутренняя дверь. Вислиценус встрепенулся. «Значит, никакой опасности?» – «Ни малейшей, мадемуазель, ни малейшей, ведь я вам и тогда все ясно сказал, – произнес скучающий, немного раздраженный старческий голос, – господин посол на редкость здоровый человек». На пороге появились Надя, за ней Кангаров и старый профессор. Он слегка поклонился сидевшим в приемной людям, бросив на них вопросительный взгляд: кто первый? Пациент у камина встал с решительным видом, предупреждая возможность незаконного захвата очереди. «До свидания, мадемуазель. До свидания, господин посол, будьте совершенно спокойны», – сказал профессор, впуская нового пациента. Дверь за ними затворилась.
Надя чуть не ахнула, увидев Вислиценуса. «Господи, его просто узнать нельзя! За год состарился лет на пятнадцать!..» Кангаров-Московский смутился чрезвычайно; эта встреча оказалась для него совершенно неожиданной; он даже в первую минуту отступил в сторону, оставив их вдвоем, так что они оказались как бы в положении шаров в начале карамбольной партии. «Мы, однако, с ним уже встречались после того инцидента в ресторане», – с недоумением подумал Вислиценус, поздоровавшись с Надеждой Ивановной и заметив растерянность посла. Они в самом деле раз встретились в прошлый приезд Кангарова в Париж и холодно обменялись несколькими словами. Вислиценус догадывался – да и знал по некоторым сообщениям, – что нажил в Кангарове смертельного врага. «Ну как знаешь: хочешь – здоровайся, не хочешь – тем приятнее…» Кангаров нерешительно сделал два шага вперед, поздоровался и снова отступил на позицию первого, начинающего партию бильярдного шара. Он был, видимо, крайне расстроен встречей. Надя заговорила сразу о нескольких предметах: о здоровье Вислиценуса – «вид у вас, право, скорее хороший», – о Париже – «ах, какой город! Москва не Москва, но всегда приезжаю с восторгом!» – о профессоре – «нет, это прямо замечательный человек: все понимает с полуслова и все видит насквозь!».