Начало века. Книга 2
Шрифт:
Первая встреча, в эпоху, когда во мне зыбилось все, подчеркнула досадную зыбкость; он мне эпизод, лишь мешающий трудное дело мое ликвидировать, — то, о котором мы с Метнером в Нижнем переговорили. Я ехал в Москву не затем, чтобы с ним говорить о куретах и о корибантах238; он встал предо мною толчком неожиданным поезда: между двумя остановками: в поле пустом.
Одна — Нижний; другая же — Шахматове; меж — перемогание: стук колес поезда: «Твердость, решимость и мужество: помни совет тебе Метнера!»
«Трах-та-ра-рах» — неожиданный в поле толчок. Вячеслава Иванова нос из окошка; и чох о Дионисе: в поле пустом.
Не успел разглядеть, как опять — стук колес.
На
А как с Н***?
С Н***… возились; я с ней имел объяснение; я ей доказывал, что корень зла — любопытство к спиритизму;239 а мой интерес — «Аналитика» Канта-де; Канта форсировал ей, поступая с ней круто.
В те скорбные дни на столах красовалася книга с безвкусной обложкою: «Золото в лазури», дразнившая прошлым меня; воротило от книжного вида и сути: беспомощность, самоуверенность детских стихов удручала в сравнении с маленькой, трудно прочтенной книгой стихов Вячеслава Иванова, т. е. «Прозрачностью»; я и Иванов — как два коня пред ипподромом; и было мне ясно: Иванов меня обскакал240.
Таков мой переход к теме «Пепла»: себя ограничить «реальным» предметом, избой, — не рефлексами солнца на крышах соломенных; и овладеть материальной строкой, чтобы ритмы не рвали ее; образцы мои — Тютчев, Некрасов и Брюсов. Свороту в стихах соответствовал и поворот в оформлениях: я отклоняю далекие цели; и я выдвигаю себе семинарии: логика, Штанге и Зигварт — моя философская эпитимья; келья — лето в деревне, куда рвусь к плодотворным трудам, к расписанью. Мелькают: Иванов, Семенов, проездом, с «мистической» строчкой… по Блоку; насколько был близок, настолько стал в пафосе чужд. Из деревни пишу:
Я покидаю вас, изгнанник, — Моей свободы вы не свяжете; Бегу — согбенный, бледный странник — Меж золотистых хлебных пажитей241.Бледным, согбенным приехал в деревню, себя обложив грудой строго логических книг; ни поездок верхом, ни лирических пений над скатами: логика, солнцебоязнь!
Мне развитие мое напоминает ломаную, состоящую из отрезков, отклоняющих периодически меня вправо и влево от некой поволенной линии устремлений моих; взлет — романтика, падение — период скепсиса: от разуверенья в увлечениях вчерашнего дня: вздерг вверх, слет вниз; между сдвигами медленно мне в годах выяснялась и крепла идеология; лишь серьезная встреча с естествознанием Гете в 1915 году242 мне дала понимание моих юношеских ошибок; в 1903 году переживаю я максимум романтической веры в «символизм» как мировоззрение; и в 1909 году я пытаюсь обосновать одну пятидесятую увлечений 1903 года; выражение моей романтики — статья «Символизм как мировоззрение»; [Статья написана летом 1903 года, тотчас по окончании университета; напечатана летом 1904 года в журнале «Мир искусства» и перепечатана в 1911 году в сборнике статей «Арабески»] мои подрезанные крылья — статья «Эмблематика смысла» [Статья написана в 1909 году для книги «Символизм», вышедшей в 1910 году].
В статье «Символизм как мировоззрение» мировоззрение обещано: «Сегодня вечером!» Ход мыслей прост: теза, плюс антитеза, плюс синтез. В статье 909 года, в «Эмблематике смысла», обещано, в принципе, — мировоззрение; «синтез» пока что — номенклатура, учет заблуждений при ряде фиктивных синтезов; в первой, юношеской статье я, синица, хочу поджечь море искринкой; в последней я лишь разрешаю возможность к такому поджогу в туманном мне будущем, которое принадлежит не мне лично, а всей культуре.
Между статьями лежит шестилетие; что в «Эмблематике» перечень чисто абстрактных кривизин, то в самом авторе — боли и
Из деревни я подал прошение о поступленьи в университет;244 мелькнул месяц; а сделал я более, чем с октября и до мая, рояся толкачиком среди толкачиков.
Выяснилась невозможность базировать на психологии мысль; выяснилися планы осенних занятий по логике; руководителем выбрал: Б. Фохта; все это пришлось оборвать, отвечая настойчивому приглашению Блока приехать к нему, с Соловьевым, уж сдавшим экзамены, надевшим фуражку и ставшим моим однокурсником; но он пропал; мы назначили встречу в Москве; приезжаю, сижу, жду; в те дни умер Чехов; в статье о нем я отчеканиваю основной лозунг свой: «Символизм не противоречит подлинному реализму»; «Символизм и реализм — два методологических приема… Точка совпадения… есть основа всякого творчества»; «в чеховском творчестве… динамизм истинного символизма» [ «Арабески», стр. 395245].
В моем самосознании оздоровление, хотя здоровье сказалося бледной, сквозной худобою и тайной слезой; торжествую, что преодолел точку косности в самом интимном; и знаю, что мысль о предмете с предметом ее живут в их проницаньи друг друга.
Сережа, которого я ожидаю, — пропал окончательно; я у Владимировых в оживленных беседах с Н. М. Малафеевым силюсь развить: Чехов ближе — Верлена, Некрасов — Бодлера; Н. М. Малафеев, народник, приветствует стихотворение «Тройка», в нем видя отказ от безумия:
Будет вечер: опояшет Небо яркий багрянец, Захохочет и запляшет Твой валдайский бубенец. Ляжет скатерть огневая На холодные снега; Загорится расписная, Золотистая дуга246.— «Это молодо, просто и ясно; Борис Николаевич, — с новым здоровьем!»
На мне — лица не было, а соглашался: искания шли от невнятицы — к логике, от бодлеризма — к Некрасову, от
романтизма — к критическому реализму; теперь убедился я: мысль о предмете — предметна; предмет во всех случаях — мыслим; а всякие «вещи в себе», не открытые словом, — зачеркивал.
Шахматово
В начале июля я трогаюсь в Шахматове;247 неожиданно вовсе со мною поехал Петровский; в вагоне мы перепугались: я — осознавая, что еду впервые в семью, неизвестную мне, без Сережи, с неприглашенным Петровским; он — ежился, что напросился.
С Подсолнечной [Станция Октябрьской железной дороги248] наняли тряскую и неудобную бричку; и верст восемнадцать — болотами, гатями, частым, совсем невысоким леском протрусили; с холмов подымались леса; не Московской, Тверской губернией веяло, как и под Клином, и веял ландшафт строчкой Блока; я думал, что ближние станции этой дороги [Октябрьской] связалися с рядом знакомых имен: Химки, или — Захарьины; Крюково, иль — Соловьев, Коваленские; Поворовка, иль — Петровский; Подсолнечная, или — Блоки, Бекетовы; далее же — Менделеев; Клин, или — Майданово, Фроловское, где живали: Чайковский, Кувшинниковы, дама странная, Новикова; а — Демьяново, где вырос я, где — Танеевы все! А Дулепово, где — Костромитиновы, отдаленные родственники моей матери! А Нагорное (посередине пути меж Подсолнечной и меж Демьяновом), где жгли костры, собирали грибы, где Григорий Аветович Джаншиев жарил шашлык нам!