Начало века. Книга 2
Шрифт:
Комнатушка вторая — не редакция, а — лавчонка: фарфорик, гравюра, кусок парчевой, изощренные часики, старый пергамент и выставка пестрых обложек; два стула, синявый диванчик, стол, шкафик, на нем антикварные редкости, гранки; лежит на столе пресс-папье: препарат скорпиона, когда-то живого, запаян в стекло; стены — красочный крик: Сапунова, Судейкина, Феофилактова, Ван-Риссельберга; тяжелая рама с Жордансом, добытым в московском чулане; Рэдон и — обложка, последняя, Сомова; ряды альбомов: Бердслея и Ропса; мы все спотыкались о стол, о второй; он — огромен, он — веер обложек: последние книжки журналов — французских, английских, немецких между итальянскими, польскими, новоболгарскими и новогреческими; все прощупано и перенюхано С. Поляковым; из морока красок его голова с ярко-красным, редисочкой, носиком,
Он скрежещет кривою улыбкой; лицо очень бледное, старообразное; желтая пара; как камень шершавый, с которого желтенький лютик растет; так конфузлив, как листья растения «не-тронь-меня»; чуть что — ежится: нет головы; лицом — в плечи; лишь лысинка!.. «Что вы?» — «Я — так себе. Гм-гм-гм… Молодой человек из Голландии — гм-гм — рисунки прислал».
И все — убирается; перетираются руки; на все — «что да, прекрасно»; в уме же — свое (хитр, не скажет): «Рисунки голландца — издать, чтоб носы утереть ретроградной Голландии; лет через десять она академиком сделает этого — гм — молодого — гм-гм — человека; теперь — дохнет с голода!»
Раз я накрыл в «Скорпионе» С. А. Полякова, когда все разошлись (он тогда именно и заводился, копаясь в рисунках); поревывая про себя, он шагал, скосив голову набок, средь полок, фарфоров и книг, зацепляясь за угол стола и покашиваясь на меня недовольно (спугнул); носик — в книгу.
— «Вы что это?» — «Гм-гм, — подставил он мне сутулую спину и желтую плешь, — изучаю, — весьма недоверчиво из-за спины смотрел носик, — корейский язык». — «Зачем?» — «Гм-гм: так себе — гм!»
Языки европейские им были уже изучены; близе-восточные — тоже; и очень ясно, что дело — за дальневосточными; с легкостью одолевал языки, как язык под зеленым горошком; большой полиглот, математик, в амбаре сидел по утрам он по воле «папаши»;58 а — первый примкнул к декадентам, тащил «Скорпион», в нем таща символизм сквозь проливы и мины бойкота: к широкому плаванью; в миги раздоров он, морщась, присевши за том, нюхал пыль: «Образуется… Ну, ну… Пустяк». Выходил из угла: миротворной рукою заглаживать острости; вдруг вырастал, заполняя пространство; загладив, горошком катился в свой угол, куда никого к себе не пускал; там — рисунки, концовки, заставки; а право идеи планировать — нам предоставил; в артурские дни бросил публике номер «Весов» в очень стильной японской обложке59. «Весы» — возвращали подписчики: в знак протеста.
Вкусы его — подобные жадности: к… глине; я видывал странных субъектов: «Приятно погрызть уголек». Так любовь Полякова к тусклятине напоминала подобное что-то: как будто, явясь в «Метрополь», с удовольствием перетирая сухие и жаркие очень ладошки, заказывал блюда: раствор мела с углем; жаркое — печеная глинка; хвативши стакан керосинчика, переходил он к помаде губной, посыпая толченым стеклом вместо сахара; после съедал вместо сыру тончайший кусочек казанского мыла; за все заплативши огромнейший счет, появлялся в «Весах».
Таков супер-модерн его вкусов, подобный… корейской грамматике; глаз изощрял он до ультра-лучей; красок спектра не видел; где морщил он доброе, гномье лицо над разливами волн инфракрасных, тусклятину видели мы в виде супа астральных бацилл иль — рисунков Одилона — Рэдона; порою хватал лет на двадцать вперед.
Он был скромен; являлся конфузливо, в желтенькой, трепаной паре, садясь в уголочек, боясь представительства; спину показывая с малой плешью, покрытой желтявым пушком; и поревывал: «Полноте вы». Я не помнил ни тоста его, ни жеста его: сюртук на нем появлялся — раз в год.
Эрудит исключительный, зоркая умница, а написать что-нибудь, — скорей зеркало съест! Впрочем, раз появился обзор кропотливый грамматик, весьма экзотических; подпись — Ещбоев: «Ещбоевым» высунул нос свой в печать60, чтобы, спрятавшись быстро, сидеть под страницей «Весов», шебурша «загогулиной» Феофилактова, и утверждать: она — тоньше Бердслея: ее очень тщательно гравировали: она — украшала «Весы»61.
Комнатушка
Быстро повертывалась рукоять; и снаряд лупил из «Метрополя» — в Афины, Париж, Лондон, Мюнхен; минер — М. Ф. Ликиардопуло64, он — налетал: «Торопитесь, топите, лупите, давайте». Сухой, бритый, злой, исступленно-живой, черноглазый, с заостренным носом, с оливковым цветом лица, на котором — румянец перевозбужденья, пробритый, с пробором приглаженных, пахнущих фиксатуаром волос, в пиджачке, шоколадном, в лазуревом галстуке — ночи не спал, топя этого или того, вырезая рецензии иль обегая газеты, кулисы театров, выведывая, интригуя; способен был хоть на кружку для чести «Весов». Доказал он поздней свою прыть, пронырнувши в Германию в годы войны и с опасностью жизни ее описав — в сорока фельетонах65.
Со всеми на «ты» был.
Расправлялся он с враждебными журналами нечеловечески круто; был он своего рода контрразведкой «Весов». Поляков, бывало, ему: «Тише вы — гм-гм». Ликиардопуло же, бросаясь, баском тарахтя, как разбрасывал по полу пуговицы: «Тах-тах-тах, — что за гадость: читайте!»
Подсовывал мне номер с ругней; и — строчил свою ответную «гадость». Был англо-грек (англичанин по матери); злостью его питалось года «Бюро вырезок».
— «Бить их по мордам, — на вазу фарфоровую налетел, — давить, бить: церемониться нечего!» — носом на кресло.
Когда ни зайди — дело жаркое: битва; трещит телефон; деловито, зло, сухо: раскал добела; диктатура — железная: «Бездарность, тупица, дурак!» И Алексей Веселовский, с пробитым навылет профессорским пузом, в пробитую брешь захвативши портфель, — юрк, юрк: Ликиардопуло; Эллис, Борис Садовской, Соловьев юрк — за ним; это — вылазка; или: трещит барабан день и ночь: «Арцыбашев», — и рушился. Лозунг «весовский»: «топи сколько можешь их» Ликиардопуло в жизнь редакции проводился.
И тут же бросалися гелиознаки66 в Европу: политика вкуса не русская, а европейская; движенье имен — европейских, топленье имен — европейских; единая логика связывала: травлю Ляцкого с провозглашеньем… какого-нибудь Маларикиса поэтом. Блок, Иванов — этого не поняли; они хотели прожить на своем на умке, на своем на домке; а «Весы» — волновалися фронтом, в котором Мельбурн и Москва — пункты в сети литературного движения; в «Весах» забывались: Москва, «Метрополь», из которого с кряком спешил Поляков; с ним — Семенов: в цилиндре, с сигарищей, — розовощекий блондин, грубо-нежный и тонко-дубовый.
Еще не отмечен никем заграничный «весовский» отдел; в нем представлена Франция: Ренэ Аркосом, двумя братьями Гурмонами, Ренэ Гилем; «спец» Лувра, И. Щукин, отчет давал о выставках, так что Париж был в «Весах» — первый сорт; Брюсов — Бельгией ведал; и лично сносился с Верхарном; я в Брюсселе слышал высокое признанье «Весам»: «Проповедуя Лерберга, Ван-Риссельберга, они в авангарде шли нашей культуры!» О Суинберне — где было сказано? Только в «Весах»; академик и лорд Морфиль — английским отделом заведовал, а итальянским — Джиованни Папини, теперь — знаменитость; Германию — представлял Лютер: теперь он в Германии — «имя»; Элиасберг давал обзор Мюнхена; севером ведали — два «спеца» севера: Ю. Балтрушайтис и С. Поляков.