Начало века. Книга 2
Шрифт:
Энергичный «средовец» С. С. Голоушев: высокий, с седеющей гривой волос, с бородою густою и серою, с мягким наскоком, с тактичным огнем; ритор, умница, точно гарцующий спором, взвивался, как конь на дыбы; затыкал всех за пояс.
В кои веки ходил я попреть со «средовцами»: с «середняками» — верней; они, пудрясь слегка модернизмом, держались позиции «Знания» до появления «Шиповника» [Книгоиздательство «Шиповник», основанное Копельманом и Гржебиным, рекламировало Леонида Андреева36], силившегося сплотить вокруг Андреева литературную «среднюю» всех направлений.
«Среда»
— «Символисты — фанатики и отвлеченники; ломятся просто в открытые двери; и мы тоже защищаем художество: к чему эта полемика?»
Я же доказывал: двери — иллюзия; смешивают бытовизм, «натюрморт», с реализмом действительным; мы, «символисты», не против реальности, а — против условности натуралистического штампа.
Грузинский тоже в беседу вступал, силясь определить по-своему символизм; а Борис Константинович Зайцев мастито потряхивал своей узкой и русой бородкой; и всем видом доказывал нам: Леонид Николаевич прав — в том и том-то; Борис Николаевич — прав в том и том-то; Иван Алексеевич Бунин прав — в том-то; и — всегда выходило: Борис Константинович, сняв сливки с нас, сочетает своей персоной все истинно новое с истинно вечным; последнее, впрочем, домалчивал он — встряхами иконописного профиля.
— «С вами приятно поспорить», — смеялся мне Грузинский, садясь со мной рядом за ужином.
Чисто товарищеская атмосфера кружка растворяла все острости; было приятно, но — рыхло: за ужином и за стаканом вина; милый, тихий, сердечный Иван Белоусов; пофыркивал злым ежиком только Чириков, — в галстучке своем белом, мотаяся прядью волос и сверкая ехидно очками; он слушал с большим протестом меня, меж Грузинским и С. Голоушевым свое жало просовывая; тут же сидели: художник Первухин, художник Российский, горбатенький, небесталанный писатель Кожевников (с явною склонностью к нам, символистам), очень корректный, высокий, красивый шатен, Н. Д. Телешев; тут же всегда добрил Ю. А. Бунин, или «тетя Юля» (так звали его), брат писателя Бунина, который все меня упрекал в отвлеченности.
— «Вы посмотрите, — вскричал он раз в кружке, руку свою бросив прямо в тарелку мою, — вот, вот — к чему привела символиста его оторванность: не полоскайте же свой галстук в ботвинье, Борис Николаевич!»
Я опустил глаз в тарелку, и, к ужасу, — вижу, что мой шарфик купается в квасе.
— «Вот вам и источник всей вашей „весовской“ полемики: даже поесть не умеете!»
«Поесть» — разве аргументация? С этим «поесть и запить свою мысль» ведь и боролись мы; тогдашние «натуралисты» слишком себя проедали в кружке.
Симпатичнее всех на этих собраниях мне казался С. С. Голоушев, с которым я и дружил; живой, темпераментный, с искрой, — готов был порою восстать на позиции собственные!
— «Удивительно реалистично в „Возврате“ описан у вас прогрессивный паралитик; я, врач, свидетельствую, что ваш Хандриков точно модель специальных клинических данных».
Стиль «Сред» — теплота, человечность,
С Леонидом Андреевым я познакомился на «Среде», но собравшейся не у С. С. Голоушева, а — на квартире писателя; память об этой встрече скудна, потому что Андреев стоит как в тумане: без мелких штрихов живет в памяти, из тумана разве мигнет вздерг бровищи, блеснет взгляд косящих, тяжелых, как воткнутых глаз, а все прочее — тонет; портрет в память вписан манерой Карьера: т. е. туман, из которого лишь видится глаз да проостренный нос; если же ближе вглядеться, — Андреев «орловец», и — только;37 «орловцев» таких встретишь сотнями; город Орел ими очень богат.
«Середовцы» — упорные бытовики; Леонид Николаевич встает среди них как безбытный в раздрызганной «бытице»; точно с явленьем его за столом электричество гасло; он точно сидел во тьме; вдруг — вспышка магния: жест молниеносной отчетливости; и снова — тьма; в ней мне бездарно погашены встречи с Андреевым; осталась лишь: странность всех жестов; ненужность их; так во вспыхе молнии прохожий над лужей с воздетой ногой вырезан в памяти; где, почему, в каком смысле — отсутствует; просто динамика мига, оторванная от их цепи, став статикой, дико бессмыслит: из «вечности».
Итак, Леонид Николаевич мне вспыхивает на момент, мне блеснув, меня поразив и приблизившись ко мне невероятно, но — беспроко, чтоб снова погаснуть.
Я помню его посредине пустой, освещенной, квадратной просторнейшей комнаты: его квартиры на Пресне; тут только что спорили, выбежав скопом: пить чай; двойки-тройки пустых, глупых стульев друг к другу точно кидаются, споря; а спорщики, на них сидевшие, выбежали; и уже закусывают себе за стеной: там — гул, гам (то, вероятно, Грузинский, Тимковский, Иван Белоусов и Чириков), в комнате же, странно пустой, тяжелея, как валится, полуобняв Б. К. Зайцева, грузный, большой, большелобый, чернявый и бледный Андреев, поставивши ногу на стул; электрический свет освещает сапог лакированный; его штанина, широкая, синяя, спрятана в голенище; Борис Константинович Зайцев гнется под локтем, «мастито» бодрясь (а — не выходит); он — в сереньком, светленьком: «зайчик» испуганный! А Леонид Николаевич, ногу со стула не сняв, повернулся, прищурясь, ко мне и — разглядывает меня своими черными глазами; белость щек, прядь волос, черных, падает к острому носу; знакомая мне по портретам бородка, портрет ближе к жизни, чем эта фигура «орловца»; таких очень много в Орле; разве — взгляд из-за носа; таких — очень мало!
Все — как вспышка!
Так мы встретились; что говорили — не помню; какое-нибудь «мне приятно» (не очень); пустой разговор! В память врезан, как нож из тумана, лишь взгляд с тихим под-мигом мне, со вздергом бровищи, как бы говорящей:
«Ты, брат, не увёртывайся; дело вовсе не в том, что „приятно“, а в том, что за всяким „приятно“ таится — пренеприятное; ты мне покажи-ка себя перед зеркалом в комнате, где никого нет», — так сказал мне его неморгающий взор точно скошенного, с острым носом лица, с прядкой черных волос, упадающих к носу, как бы из бессонницы выкинутый неприлично наружу: при первом нашем свидании: