Начало века. Книга 2
Шрифт:
3. Н. кошкою дикою вцепится, даже подпрыгнет с козетки, готовая ведьмой с дымами в трубу пролетать: «Ну, ну, — муха же? Всякие мухи бывают; а вы, — вы подумайте: муха — какая?.. Не шпанская же». Увлеченный сравненьями с мухами, бацаю трудолюбиво: «Она — песья муха!»
И — кончено: через три дня ею будет передано с видом девочки глупой: по адресу:
— «А Боря о вас говорил, что вы… — в синий дымок с наслажденьем злым, — песья муха…»
Всю жизнь она ссорила; после она… клеветала, что А. Ф. Кони продался-де советской власти за сахар, а А*** — за ботинки [Смотри напечатанные
Шаржировал я над чужим материалом: пассивно, коли инспиратор был добр, то слагались во мне — добрейшие шаржи; она ж — была «злая»; она из меня с наслажденьем выуськивала осмеяние: «Как вам глаза ее?» — «Великолепные, серые…» — «Выпученные; а белок как крутое яйцо…» — «Что же, думаете, — бутерброд?» — «Как?» — «Яйцо разрезают; и кильку кладут на него…»
Этот бред был по адресу передан П***163. П *** за него до смерти меня не любила…
— «Как вам, Зина, — не стыдно!»
— «Не я ж говорила, а — вы: я же только передала правду».
Проклявши меня за «Октябрь», в 1918 году164, напечатала она в своих воспоминаниях о Блоке — по-русски, французски, немецки, венгерски, — какой я-де «дразнило» дрянной; и вдобавок еще — «косой»;165 одна публицистка венгерская, встретив в Берлине, спросила меня: «Вы… вы…?» — «Что?» — «Да не косой!..» — «А откуда вы взяли, что мой удел — косость?» — «Я прочла в будапештской газете: из воспоминаний З. Гиппиус…»
Мне в 1905 году было лишь 24 года; потребности в резвости я изживал — в шутках и в жестах, нелепейших; но не «разыграешься» при Мережковском; она же любила приигрываться: ко мне; и наш разговор закипал, как кофейник, калясь, как раскал кочерги, мной засунутой в уголь; ее я вытаскивал, чтоб завертеть: из теней — вензеля завивные, пылающие перемельками, искрились.
Гиппиус часто копалась в своих граненых флакончиках, в книжечках, в сухих цветочках, в тряпицах; повяжет свою прическу атласною красною ленточкой; кротко дает мне советы:
— «Як Вилькиной вас не пущу… К Сологубу — идите… С сестрой моей, с Татой, сойдитесь; ее растолкайте-ка: какая-то рохля она… С Антоном Владимирычем — постарайтесь узнаться… Куда завтра вы? Дима же будет у нас…»
Ночь: четыре часа; вьюга хлещет, бывало, в открытые окна ее малой спаленки (спала с открытым окошком): «Проснусь, — в волосах моих снег; стряхну — ничего; коль не окна — мне смерть; я ведь туберкулезная…» Утром (от часу до двух) из «ледовни» своей проходила в горячую ванну; жила таким способом: десятилетия!
Дмитрий Сергеич — оранжерейный, утонченный «попик», воздвигший молеленку среди духов туберозы, гаванских сигар; видом — постник: всос щек, строго-выпуклые, водянистые очи; душою — чиновник, а духом — капризник и чувственник; субъективист — до мизинца; кричал он об общине, а падал в обмороки от звонков, проносясь в кабинет, — от поклонников, сбывши их Гиппиус; отпрепарировав, взяв за ручку, их Гиппиус вела в кабинетище:
— «Дмитрий!»
А он выходил и обнюхивал новых своих поклонников,
— «Бездна: бог-зверь!»
И, пуча око, ушмякивает в свой кабинет, — превосходный, огромный, прекрасно обставленный, как кабинет управляющего департаментом; стол: двадцать пять Мережковских уложишь! «Священная» рукопись — еще раскрыта: его рукопись! Он пишет в день часа полтора: с половины одиннадцатого до полдня; бросал — при звуке полуденной пушки; весь день потом — отдыхал; как ударит вдали Петропавловка — кладет перо; я видал его еще не просохшую рукопись; и фразу последнюю с нее считывал; она кончалась порой двоеточием.
Вокруг «священного» его текста — квадратом разложены: карандаши, перья, ножницы, щипчики, пилочки, клей, пресс-папье, разрезалки, линейки, сигары: как выставка! Рукой касаться — ни-ни: сибаритище этот оскалится тигром; что было, когда раз, завертевшись, я сломал ему ножку от ломберного, утонченного столика; в эту минуту звонок: он!
— «Как? Что? Мне сломали?.. Что делали?..»
— «С Тэтой вертелись…»
— «Как? Радели?»
— «Помилуйте: попросту веселились!»
— «Радели, радели: какой ужас, Боря!»
Нас — выставил, а сам — захлопнулся: холод, покой, тишина! Одиночество, блеск, аккуратность; коричнево-вспухшие, чувственные губы посасывали дорогую сигару, когда, облеченный в коричневый свой пиджачок, перевязанный синим, опрятно затянутым галстуком, садился он в свое кресло; и девочкину волосатую ручку с сигарой на ручку кресла ронял, пуча очи в коричнево-серую стену и — праздно балдея.
Бывало, в огромных стенах под огромными окнами шлепает туфлей по диагонали, — как палка, прямой и холодный; схватясь за спиною руками, напучивши губы, — насвистывает; а сигарный дымок отвеется от фалды его.
Пахнет корицами!
Холодно, — в пледик уйдет; и — прыг: ножками в черный диван; закрывается пледиком, туфлей с помпоном вращая, читает арабские сказки: часами один!
А в гостиной — Антон, Дима, Зина «запрели» над темою спешной заказанной ему статьи; он с сигарой, от сказок своих оторвавшися, шмякал туфлей; к нам выйдет; усядется хлопать глазами; а Дима, Антон, Зина, Тата ему подадут, точно мед, за него продуманный материал; отведав его, свистнет, уйдет; а с утра — застрочит фельетон, где сбор книжный мыслей у Гиппиус, у Философова, у Карташева: невиннейше выступит; «община»166, кооперация, или — поставка сырья; сырье — мы, Зинаидою Гиппиус вываренные: в каминном огне; он ей сбыл — Философова, Волжского, Блока, меня, Карташева, Бердяева; она, — бывало, старается; он уж — выходит на голос; послушает, встанет при двери, и «новопутеец» Смирнов склонит свой воротник и два уха: приять бледно-нежную лапочку, поданную с неприязнью: о, — не обращайте внимания!