Начало века. Книга 2
Шрифт:
Был какой-то Красников-Штамм.
Звонок: Минский.
— «А я — с баррикад!»
Извиваясь тростиночкой-талией, вставив лорнетку в глаза, З. Н. Гиппиус с нами кокетничала тем же черным крестом, тарахтящим из четок, склоняя рыжавое пламя волос под каминное пламя; Д. С. Мережковский, похлопав глазами, ушлепал, метая помпоны, к себе в кабинет.
Я остался у Мережковских обедать; и после все вместе отправились к Философову (он жил у своей матери159), чтобы он вывез нас в Вольно-экономическое общество — на заседание экстренное.
Философов года «вывозил» Мережковских!
Растерянная
Кто-то встает и выпячивает на нас бороду:
— «Вооружимся!»
В лице же — испуг, что события перемахнули: да, да, — ре-во-лю-ция! Гиппиус влезла на стул, чтоб лучше видеть; и — выгнулась над головами: в шуршащем, блистающем черном атласе, приставив лорнетку к зеленым глазам; я вскарабкался рядом; но чопорно к нам подошел Философов — изящный, пробритый, с пробором зализанных светлых волос, в синем галстуке, передвигаясь шажочками, длинный, как шест; он, обидно приблизивши маленький усик, с картавым привзвизгом сказал З. Н. Гиппиус, что неприлично ввиду национального траура ей улыбаться; здесь — русская интеллигенция, — не «декаденты»!
И — обиженный взгляд стекловидных, светло-голубеющих глаз.
3. Н., вспыхнув, сконфузясь, глаза опустила, со стула сошла, затерялась в толпе… Я без «тона» стоял и над гробом отца; неужели же, думал я, тот факт, что он-де общественник, дает ему право дать мне урок?
Тут какой-то субъект — на весь зал: «Прошу химиков выйти за мною в отдельную комнату!» Думал: «Как можно: под уши ж шпиков?» Стал искать Мережковских; их — нет уже; мне объяснили: они-де делегированы закрывать в знак протеста Мариинский театр; вместо них — торчит Арабажин, мой дальний родственник.
— «Ты как попал сюда? Едем ко мне!» Шумы:
— «Горький!»
С ним — бритый субъект, на которого не обратил я внимания, хрипло кричал, призывая к оружию: с хоров; потом объяснили, что это был переодетый Гапон160.
Я было к Арабажину, а Арабажин — уже исчез.
И снова я в темных проспектах; все — пусто; тьма — мертвая; нет полицейских; лишь издали в лютый мороз открывается пламя костра, у которого серо топочут солдаты; и там — ружья в козлах. Хрустела тяжелая поступь патрулей; чтоб им не попасться, винтил в переулках: без паспорта; еле добрался до бока казармы, куда утром съехал, ворота — захлопнуты; а часовые — меня не пускают.
— «У офицера, у Эртеля я…»
— «Вот пройдет господин офицер: он — рассудит!» А ноги замерзли.
«Хруп-хруп»: в темноте побежал рыжеусый толстяк; и за ним — два солдата; сжимая револьвер, оглядел подозрительно.
— «Деться ж мне — некуда!»
— «Вы подвергаетесь всем неприятностям, связанным с весьма возможной осадой… Казарма пуста, а рабочие двинулись к ней…»
— «Что ж, подвергнусь…»
— «Пустить!»
«Трус, — мне Блок объяснил, — ночью всех обежал и кричал в офицерские двери: „Рабочие!“ Это — Короткий!»
Позднее в Москве полицмейстером был: беспощадно сажал, взятки брал.
Факт расстрела войсками рабочих поставил меня в невозможность остаться у Эртеля; Блок соглашался со мною, ругая военных в лицо виноватого отчима; пользуясь тем, что меня уговаривали Мережковские переселиться к ним, утром, десятого, взяв
Мережковские
Первые дни в Петербурге меня отделили от Блоков: вихрь слов: Мережковские! Сыпались удары репрессий, после чего электричество гасло на Невском; аресты, аресты; кого-то из левых писателей били; я левел не по дням, по часам; Мережковскому передавали из «сфер», что его — арестуют; он каждую ночь, ожидая полицию, передавал документы и деньги жене.
С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падавшие до пят, она их расчесывала; в зубы — шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовым ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика — волосы, криво-кровавые губы да два колеса — не два глаза.
Вот и прическа готова: комочек с козетки, в колени вдавив подбородок, качает лорнеткой, любуяся пырсиью ее инкрустации; белая, с черным крестом, в красном фоне обой, в розовато-рыжавых мельканьях каминного света, как в бабочках.
Я, с кочергой, — при камине: на маленьком пуфике; красная горсть — в черно-пепельных кольцах:
— «Смотрите-ка: угли точно свернувшийся злой, золотой леопард!»
— «Подложите поленья; уж вы тут заведуйте!» Ведаю: вспыхнули!
В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть с Мережковским; она, «ночной житель», утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до трех-че-тырех часов ночи: под сафировым дымком папироски, расклоченным лаписто (это она приучала меня курить); мы, бывало, витийствуем о цветовых восприятиях: что есть «красное», что есть «пурпурное»! Она, бывало, отдастся мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти? В чем — святость ее? И дает свою записную изысканно переплетенную книжечку: «Вот: вы впишите в нее свою мысль о цветах: мне на память… Как, как?.. Дневников не ведете?..»
Она подарила мне книжечку: «Вот вам, записывайте свои мысли… А чтобы поваднее было, я вам запишу для начала… У Дмитрия, Димы, — такие же книжечки: друг другу вписываем мы свои мысли».
Она проповедовала «коммунизм» дневников, став на фоне каминных пыланий: сквозной арабескою; лучшие стихотворенья свои она выговаривала, отдаваясь игре.
Но — тук-тук: в стену; и — глухие картавые рявки:
— «Да Зина же, — Борю пусти… Ведь четвертый час… Вы мне спать не даете!»
И — топ: шамки туфель; в открытых дверях — всо-сы щек и напуки глаз неодетого маленького Мережковского:
— «Мочи нет… Тише же!»
И он — проваливается в темноту: и опять — за стеною колотится.
Он — нас не одобрял: не серьезные темы! З. Н. провоцировала меня к шаржам; я редко острил — от себя: от чужой остроты я взлетал до абсурдов; и Гиппиус, зная тогдашнюю слабость мою, меня уськала темой смешливой; вытягивала свою нижнюю, злую губу, подавая дымок, из нее вылетающий, щурилась, брыся ресницами; и — представлялась простячкой:
— «Вам 3***161, Боря, нравится?» — «Нравится». — «Ну, а по-моему, — она назойлива…» — «Может быть…» — «Помните, к вам приставала, как муха?..» — «Пожалуй, что муха».