Начало века. Книга 2
Шрифт:
Перед самым началом концерто-беседы В. Брюсов с Лурье отказались читать: по программе д'Альгейма; «тетраэдр» д'Альгейма — распался: Рачинский с «воздравием» выскочил первым; но синтез его я — раздвоил; Лурье, номер третий, расстроил нас всех; Брюсов, скептик, расчетвертовав, — зарыл наши трупы.
Д'Альгейм стоял где-то в углу за кулисами в черном своем сюртуке, с лицом белым, как смерть; «тайный враг», излив токи астральные в Брюсова, его руками — разрушил концепцию107.
После второй этой пробы слияния слова и музыки всякий себя уважающий лектор бежал от трибуны, которую с таким радушием нам предоставил д'Альгейм;
Программа д'Альгейма: от пошлого «шика» — вверх: к Глюку; а вышло: от Глюка — вниз, к пошлому «шику»; и — хихикали, шикали в ухо друг другу: «Провал „Дома песни“, провал!»
Бедный он!
Говоря о «врагах», он, усталый и пепельно-серый, калясь добела и окрысясь улыбкой, шипел из-за ужина, бывало, до четырех часов ночи — над рыбинами, над цветами, над фруктами, над головами Оленина (брата, талантливого композитора), художника, С. В. Досекина, С. Л. Толстого, Петровскими (Борисом, Алексеем), Метнерами (Николаем, Эмилием), над Тарасевичами (женой, мужем и сыном), над княгиней Кудашевой, графом Стенбок-Фер-мор, над Е. В. Богословским, Рачинским, Энгелем, «петит» [Малютки], иль — над племянницами М. А., бледно-зеленой Наташею и бледно-розовой Асей:108 он мог говорить с кем угодно; и — сколько угодно: умел говорить с лекционным, французским, мелодекламаторским пафосом, аудитории свои вербуя (для этого ж — ужины); «девочка» Ася с улыбкой ребенка, с глазами зелеными, в розовой, шелковой кофточке, из серо-пепельных локонов с грустной улыбкой покачивалась колокольчиком розовым, слушая и не понимая ни слова; и вдруг портсигарик доставши (девчонка, а — курит), из локонов розовый ротик раздвинув, — с «курнем!»: в нос Рачинскому — дымом.
Все прочие, бывало, гнутся под тяжестью великолепий, риторик, сплетающих — бич; бывало, — выскочат из-за стола Сергей Львович Толстой, братья Метнеры, Поццо и я, чтоб в передней вскричать: «Ни ногою сюда!» Будут выгнаны «петит», задружившие явно с врагами (мной, Метнером), диким разлетом серяво-синявых портьер, из которых рукав пиджака желто-серого, с пальцем, из рая сих «Ев» изгоняющим, перетрясется манжеткою; и уж невидимый голос, как голос Синая, всшипит с призадохами:
— «Аллэ ву з'ан!» [Пошли прочь] Разбегутся отсюда!
И Метнер, предвидевший первым «пассаж» с утеканием — кто куда109 — из Гнездниковского:
— «Что говорю? Посмотрите, как он гримасирует: маг, иссушивший в себе все живое; дух мрака, дух Листа, сплошной декаданс всей латинской культуры; Равель, подновленный Мусоргским!110 Гурман, — с ананаса к капусте полез. Нет, Борис Николаич, — ваш путь не с д'Альгеймами!»
А Соловьев, оторвавши от Метиера, в ухо другое нажуркивает:
— «Знаешь, Боря, д'Альгейм — самый близкий мне ум: ну куда же Иванову до этих блесков!»
В другие минуты — другое Сережа: «Нет, нет, — невозможно с д'Альгеймами; они — тончайший душевный соблазн в нашей жизни».
Петровский на это:
— «Беру их такими, какие они: с их капризами, с неразберихою; ведь разбиваться о жизнь — тема их жизни; удар в стену лбом до высечения искры из глаз есть источник — единственный — их вдохновении!»111
Мария Алексеевна, бывало, немотствует за ужином: строгая, очень худая, с открытою грудью, пригубливая свой рейнвейн, разблещается на мужа сафировыми неземными
Петровский мне шепчет:
— «Наташа — смотри: удивительная по размаху; Раскольников в юбке!»
Сережа, меня оторвав от Петровского, громко:
— «Наташа — есть ведьмочка… Сам Петр Иваныч боится ее».
— «Ты, Сережа, — совсем не туда!»
— «Позволь, — знаю я, что говорю: я не „мальчик“ Сережа, которого можно учить!»
Почва — взрывчата; все в «Доме песни» над «бездною» ходят; уходят с «пиров» восхищенно-разгромленные.
— «Апельсин», — в совершенном растере бросает, за шапку хватаясь, профессор бактериологии Л. А. Тарасевич.
Безумец
Д'Альгеймов весьма уважали; все ахали, слушая пенье Олениной; не поддержал же — никто!
М. Оленину на словах похваливали «Щукины»; но никто из них и пальцем не пошевелил, чтобы поддержать материально великолепное предприятие; д'Альгеймы годы выбивались из сил, чтобы наладить кое-как дела «Дома песни», который существовал, кажется, на взносы членов да на выручку с концертов; сколько раз д'Альгеймы при попытках обратиться за денежной помощью получали отказ в то время, когда на пустяки жертвовались тысячи: денежные тузы точно мстили за презрение к деньгам д'Альгейма; это презрение точно страшило, озлобленный д'Альгейм их точно дразнил, выбрасывая свой последний грош в носы толстосумам на общее дело; мгновение, каждое, П. И. д'Альгейм сознавал как ужасное рабство у капитала; он неосмысленно силился его отрицать: «презреньем» к монете; «Щукины» ж воспринимали весь д'альгеймовский быт — оплеухой себе113.
Петр Иванович ждал, что «Цирцея», Мари, — свинью претворит в херувима; «Цирцея» ж, мифическая, людей свиньями делала, не сотворяя обратного114.
Передавали мне: видели «Цирцею» в ужасный для нее момент, с ней столкнувшись в передней одной из… (по слову д'Альгейма) «скотин»; шляпа — черная, черные перья; такое же платье; такие ж перчатки; она проносила свой остов, повесив вороний заостренный нос — с оскорбленным насупом; увидев очевидца, сгорбив плечи, едва кивнув, вдруг стала ярко-малиновая, потому что ему ведом
был корень ее появленья в совсем неожиданном месте; д'Альгеймы сидели без денег; программа концерта повисла; а билеты заказывать не на что; гордой, ей, слезы глотая, пришлось-таки клянчить115.
В д'Альгейме сверкал неутомимый протест против экономического и политического гнета; и — тем сильнее, чем менее он осознавал причины гнета; протест стихийно в нем разыгрался: и в дни всеобщей забастовки в октябре 1905 года, и в дни декабрьского восстания в Москве (того же года), средь роя притворных сочувствий рабочему классу он был весь — жест сочувствия до готовности выйти на баррикаду. П. И. бегал среди баррикад, приседая под пулями, дико болея за участь восставших районов, таская под пули своих обожаемых «ньесс» [Племянниц].