Начало века. Книга 2
Шрифт:
Сережа, меня провоцируя, все подносил к этим шуточным ужасам, как на гигантских шагах; от себя не шутил я, но вспыхивал часто от злого острячества Гиппиус, от «мастодонтов» Сережиного, как гром, хохота.
Юмор А. А. меня не провоцировал; и без Сережи бывание с Блоками делалось тихим, но грустным уютом; А. А не шутил: утонченнейше юморизировал, характеристик не строя; он черточкой, поданным метким, сражающим словом бил наповал; раз он выразил разность меж нами коротенькой фразою:
— «Ты, Боря, — мот, я — кутила»; «кутила» — способность отдаться; «мот» — россыпь словесная: от беззащитности, от немоты; и — раздача
Мать говорила:
— «Когда Александр Александрович скажет серьезно, мне хочется расхохотаться».
Движением глаз, головой строил шаржи, подкинув Сереже: на взрыв; если что и высказывал словом, то по-старомодному, чинно: по Диккенсу, не по Пруткову.
В тот вечер подчеркивал шарфик Сережи, еще гимназиста; и к матери в письмах подчеркивал гам: «пробуждение в полдень от криков Сережи»; «Сережа кричит на всю конку, скандалит»; «Сережа с криками удаляется»131.
С нежностью Блок относился. к нему.
Поразила грамматика речи в тот вечер: короткая фраза; построена просто, но с частыми «чтоб» и «чтобы», опускаемыми в просторечии; так: «я пойду, чтоб купить» — не «пойду купить»; или: «несу пиво, чтоб выпить»; а деепричастий — не употреблял, говорил без стилистики; фразы — чурбашки: простые и ясные; в них же, как всплески, темнотные смыслы; они, как вода, испарялись: вниманье вперялось за текст; я потом раздражался на ясную эту невнятицу.
— «Блок безглаголен!» — рыкал Мережковский.
Поздней, написав «Против музыки»132, я написал против фразы такой, точно за нос водящей: как будто все сказано; в сказанном же — ничего; знай, как знаешь; не то апелляция к тайному смыслу; а в сущности, лишь безответственность: наобещав горы золота миною, при предъявлении векселя с видом невинным помаргивать:
— «Не обещал!»
Улыбнуться Аничкову; с ним отобедать; потом в «Дневнике» пристрочить: «Идиот»: со всей искренностью!133 Не откликнешься на смыслы темные, будешь сегодня — «дурак»; а откликнешься, будешь — назавтра «дурак», потому, что два смысла, темнотный и ясный, перекувыркнутся за год.
«Аргонавты» и Блок
Блок приехал в субботу, десятого; а в воскресенье, одиннадцатого, он с женой оказался в кругу «аргонавтов», попавши ко мне: принимали по времени первые, может быть, в России восторженные почитатели Блока: Эртели, Батюшков, мать моя, Челищев, Петровский, Печковский, Владимировы со своими, К. П. Христофорова, Янчин, Леонов, Петровская, Нина Ивановна; были: Бальмонт, Брюсов, два Кобылинских, Поярков, мадам Кистяковская, перерастающая даже муфту свою, с овнооким супругом134, Часовникова, урожденная А. В. Танеева; всех человек двадцать пять.
Небольшая столовая точно взрывалась от криков и выпыхов дыма; поэт был любезен; хотя озабочен, попав в это «недро» Москвы, где не только Белинский, но Кетчер, но и Метакса с Репетиловым, даже с Ноздревым, протягиваясь из не столь уж далекого прошлого, отблеск бросали в потрепы обой, в ветошь штор и оливковых кресел гостиной, где сиживал и Лев Толстой, где Ковалевский и Янжул ораторствовали и дедушка Блока, Бекетов, меня на коленях держал; теперь здесь цитировали… Гюис-манса!
Лишь
Опять наблюдал я его: он в разговоре не двигался; прямо сидел, не касаясь спиной спинки кресла; одежда не делала складок, когда наклонял рыже-пепельную и кудрявую голову или менял положение ног, положивши одна на другую, качаясь носком, но собрав свои жесты; порой, взволновавшись, вставал: потоптаться на месте иль медленным шагом пройтись, подойти к собеседнику, чуть не вплотную, открыв голубые глаза на него; и, деляся признаньем, отщелкивал свой портсигар, двумя пальцами бил по нему и без слов предлагал папиросу.
С врожденной любезностью, если стояли перед ним, он вставал и выслушивал стоя, с едва наклоненным лицом, улыбаясь в носки; а когда собеседник садился, он — тоже садился.
Такая природная ласковость, с выдержкой, чуть ли не светской, среди «аргонавтов», где он возбуждал любопытство и интриговал, проявили взрыв ярких симпатий. Со «старшими», с Брюсовым, с К. Д. Бальмонтом, Блок держался любезно, с достоинством: просто, естественно и независимо.
Помнился Брюсов: монгольской скулою и черным тычком заостренной бородки склонясь над поэтом, рукою летал (от груди и обратно: на грудь), разбирая: такая-то строчка стихов никуда не годится, такая-то строчка годится; а Блок, стоя рядом, отряхивая папироску, как бы сомневался.
В этот вечер меж ним и Л. Л. Кобылинским возникли какие-то непонимания, в ближних годах углубившиеся;135 а с Бальмонтом, которому он не понравился, он не. общался почти; на последнего произвела впечатленье супруга поэта.
И все ж: «аргонавты» понравились Блоку; пятнадцатого декабря писал матери он: «Андрей Белый неподражаем»; или: «знаменательный разговор — …и прекрасный» (с Сережей, со мной); он писал о Сереже, что «разговор… с ним вдвоем… важен… светел и радостен»; он выражался о Батюшкове: будто — «будет у нас П. Н.Батюшков, одна из прелестей»; он сообщал о Рачинском, что — «производит впечатление небывалое…»; он писал: «будет… много хорошего в воспоминании о Москве» [Из письма Александра Блока от 14 января 1904 г., стр. 101–110136].
Впечатления свои скоро выразил стихотворением он «Аргонавты»; в нем строчка имеется: «Молча свяжем вместе руки»137, этим как бы признавая, что себя чувствует в «аргонавтическом» братстве.
Зато впечатление от старших братьев — иное: «Бальмонт отвратил от себя… личность Брюсова тоже… не очень желательна» [ «Письма Блока к родным», стр. 110138].
Помню, в тот вечер читали стихи: он, я, Брюсов; я — «Тора»;139 он — «Фабрику», «Встала в сияньи»140, а Брюсов — «Конь блед», — если память не изменяет.