Над краем кратера
Шрифт:
В комнате солнечно, ветер шевелит страницы книги, карты, бумаги. Юрский период для меня ирреально освещен или, скорее, освящен ядовито зеленым светом английских лужаек, который бьет из слов «оксфорд» и «кимеридж». Из лежащего выше мелового периода в слоях «сеноман», «турой» высвечиваются краски импрессионистов, ослепленных солнцем французских пространств. В «Маастрихте» и «дате» проступает голландский темно-коричневый колорит, Рембрандт и Ван-Эйк.
Знал бы Валковский, что творится в моей голове, он, человек жестких принципов дела, твердо бы решил: таким не место в геологической науке.
Работа же нам с Георгием предстоит следующая: проследить сброс по южному склону Демерджи-яйлы,
Сборы идут полным ходом. Укладываем провиант, палатки, спальные мешки, бумаги.
Шатаюсь по симферопольским улицам, – вечерним паркам. Обжигают звезды, голоса. Не гуляю, а почти бегу: до задыхания быстрый бег моей жизни: куда, зачем? А может, и надо так: скорее, скорее, ветром обдерет, душу корой покроет?
Едем в горы. Толкаем газик. Выбираемся на известняки. Тут уже легче. Когда поднимались вверх, у подножия казалось – горы сжевали небо. Теперь, наверху, кажется, снова выплюнули.
Аадим палатку. Это единственное человеческое пристанище на плато над Алуштой и Караби-яйлой с востока, и Чатыр-Дагом с запада.
Вечер. Пыль. Чабаны гонят стадо овец. Звенят колокольчики. Георгий говорит:
– Сходи за водой. Вниз по ущелью. Потом к чабанам пойдем.
Источник. Волосяные брызги воды. Водяная власяница. Соорудить бы скит, да на весь остаток жизни.
У чабанов – землянка, кош. Все в ней прочно – стол, нары, запах сухих трав. Кладем на стол свой пай.
Чабан Василий, заросший, кепка на макушке, готовит на костре. Старший чабан Кузьма, спокойный, медлительный, отирает ладонью крепкую лысину, медленно роняет слова. Опирается на посох, называемый тут керлыгой. У ног его собаки с чудными татарскими кличками. Рыжая, поменьше – Сараман, белая, побольше – Чубарь-Кулах.
Присаживаюсь на корточки рядом с Василием, изредка подбрасываю в огонь хворост. Василий смотрит на меня, изредка посверкивает в сумерках белками глаз:
– Да ты не жалей хвороста. Боишься задымить хату? Наша хата не задымится: сверху небо, снизу земля, а сбоку – собственная спина.
В чабаны податься, что ли?
Ночью долго не могу уснуть. Георгий храпит в палатке, а я сижу на камне у входа.
Овечье небо Крыма.
Овечий сыр Млечного пути.
Простая древняя и такая прекрасная жизнь.
Может быть, еще есть надежда?
На раннем рассвете – гигантский охват взглядом до краев земли и неба. Разбросал в расправляющем движении руки в стороны, и, кажется, летишь над горами и морем. От Алушты скользишь взглядом вправо: маленькие домики, до того четкие, что, кажется, пальцем можно пощупать. Далее – тонкое сухожилье дороги, две горы – одна повыше, с оголенной вершиной – «Лысый Иван», друга пониже, густо заросшая лесом – «Кудрявая Марья». А дальше лес, до края неба, берет в охват Аянское водохранилище. На самом горизонте, в синем мареве – Симферопольское море. В почти ирреальных эмпиреях – картинно синие горы.
На раннем рассвете – такая тишина, что звенит в ушах. Пьем крепкий чай, пахнущий дымком, сидим на высоте более тысячи двухсот метров: легче расправлять плечи. Холодно. Ночью – даже слишком.
Рюкзаки на плечи и – пошли. Спуск – в сторону речушки Улу-Узень, уклон почти восемьдесят градусов. Сухие известняки. Ниже – речушка становится
Спуск достаточно легок, и вот мы уже смотрим на неё снизу, как из сырой, прошитой водяными нитями ямы, и она рушится на нас с пятнадцатиметровой высоты огромной водяной власяницей. Теперь это уж водопад Джурджур, ложе из гнилостно зеленого бархатного мха, запах свежести гниющих трав.
Ночью, когда мы вернемся, и я от возбуждения не смогу уснуть, сложатся об этом водопаде стихи:
Он рушится с неба, скользит с высоты,В скуластые скалы втиснут.Стремительных струй голубые пластыВ пространстве недвижно виснут.Стоит тишина над расколами скал.В тени, под изломом кручи,Прозрачную влагу в песке расплескав,Пульсирует ключ беззвучно.Валун обтекая, шуршит родничок,Чтоб ниже, расширившись втрое,Внезапно горластым и хриплым ручьёмПодмять валуны под собою.И вот уже гнутся бессильно кусты,Впиваясь корнями глубоко.И пенятся струи, свивая в жгутыПрозрачное тело потока.И вдруг, в оперенье пронзительных брызг,В пути не встречая преграды,Дымящим каскадом он рушится вниз,Взрываясь осколками радуг.Простор многозвучным и сумрачным стал,И небо в полоску сжалось.И нет уже солнца, и нет уже скал,И только одно осталось —Скрещение струй. Водопад громовой,Оправленный в брызги и пену.В пространстве повисшее над головой,Звенящее горло Вселенной.А пока продираемся сквозь кустарники и лианы. Шум водопада слабеет. Бежит вода по полусгнившим деревянным желобам. И мы за ней входим в сад, типично татарский, заброшенный. Полуразрушенный заборчик из плитняка. Сбоку тополя и кипарисы. А в саду уже перезревающие – алыча, яблони, груши. Облака зелени в ослепительном солнце, и сквозь них, высоко над головой, недавно покинутые нами, синие горы, напоминающие о ночном холоде яйлы.
Вечереет. Начинаем подъем, назад, на яйлу. Рюкзаки с образцами оттягивают плечи, глаза на лоб, сердце вот-вот выскочит. На душе зло, весело. В работе – спасение. Вверх, вверх. Ничком валимся на поляну, недалеко от палатки. Лежим, задрав ноги. Мир снова обретает прежние очертания.
Каждый геолог на подъеме проклинает час, когда выбрал свою профессию, на спуске начинает сомневаться в справедливости проклятия, а на ровном месте уже твердо убежден, что лучше его профессии не существует.
Мы распределяем работу. У каждого свои маршруты. В самый дальний путь, на верхний край сброса, следует брать спальные мешки, чтобы заночевать в лесу. Недели через две придет машина и перевезет нас к нижнему краю сброса, в село Генеральское, которое пересекает все та же речка Улу-Узень, перед тем, как впасть в Черное море.