Над краем кратера
Шрифт:
И мы снова исступленно целовались. А на деревьях уже взбухли почки. Как в детстве, слушая и кивая, я чувствовал, что веду подкоп из тюремной камеры. Искал выход в этом холодном исступлении. Я привел ее в нашу общежитскую комнату.
Кухарский и Гринько были в отъезде. В наступающих сумерках мы тискали друг друга. Я попытался расстегнуть ей платье. Она замерла. Вырвалась. Стала у окна. А я – на продавленной койке, прогибающейся почти до пола.
– Нет, – она, не мигая, смотрела на меня.
Вот и всё. Точка. Занавес.
Помог ей одеться. Шли молча, рядом, как на похоронах, спустились к озеру. Остановилась около Зеленого театра, и так, хрипло, не мигая:
– Ты прав. Нам не надо встречаться.
– Больше не придешь ночью в мужское общежитие?
Отрицательно качает головой. Протягиваю руку:
– Ну, будь счастлива.
Уходит
Оказывается, отчаянно трудно впервые вкусить предательство, не подвластное никакому, даже собственному, суду. Меня весело мучили во тьме голоса прохожих, смех, шарканье ног, сама их жизнь, а я ощущал беспомощность, хотя был здоров, легок в ногах, и всё остроумие, и знание, и уменье играть на струнных инструментах, и нравится – было при мне. Но это был мертвый груз, потому что меня предали.
Может, все же мы не поняли друг друга, я ей не всё объяснил, и я бросился бежать. Главное, добежать до моря. Я бежал по галерее, прыгнул на какую-то крышу, и дальше – по изгибающемуся вверх коридорчику, где шипели примуса, имитируя прибой, где всё было захватано – посуда, мысли, любовь. Мимо примусов, газовых плит, остро пахнущего варева. Дальше, дальше, – мимо стен, пропитанных бедностью, окон с наличниками, мимо каких-то безналичных лиц, масок, захваченных врасплох во всем своем равнодушии. Скорее, скорее. Добраться до борта, – к воде, к простору, к солнцу. Туда, где обрывается все нагромождение строений, дворов, заборов, лазов. Но Лены не было нигде. Проснулся весь поту. От бега во сне. В комнате было душно. Стрелка часов приближалась к двенадцати. Как можно скорее – на воздух.
Я спускался к выходной двери, и на тебе. Нина.
Только ее не хватало в этот миг.
Опять что-то оборвалось пустотой в животе.
– Откуда ты так поздно? – вопрос был явно не к месту, позорно глуп.
– Для тебя во всех отношениях поздно, – сказала она, с какой-то веселой, не присущей ей бесшабашностью, направляясь мимо меня вверх по ступеням.
– Нина, – я схватил ее за локоть, – мне очень плохо. Совсем я запутался.
Она посмотрела на меня без всякого удивления, показалось мне, даже несколько насмешливо, но не злорадно, взяла за руку:
– Пошли. Я сейчас одна в комнате. Девчонки разъехались.
Что это? Еще одна ловушка? Не тешь себя. Женщина отлично чувствует в мужчинах побитых псов, и в ней пробуждается жалость. Зашли в комнату. Стоя ко мне спиной, она наводила какой-то порядок.
– Нина, ты прости меня за то, что вёл себя по отношению к тебе недостойно, – я сделал движение в ее сторону.
– Сядь, – сказала она, не оборачиваясь. – Тебя нельзя подпускать близко. Да ты ведь по-другому не можешь. Вот, Марат, прям как стержень, хоть и мастер по круглому мячу. А ты ни одного рывка не сделаешь, чтобы тут же не отступить.
– Скорее, не оступиться.
– Помогла тебе хоть раз эта игра слов?
Я не узнавал ее. Непонятно было, шутит ли, намекает на что-то, издевается? И голос ее совершенно изменился: в нем звучали повелительные, уверенные в себе и, как не странно, этим успокаивающие нотки. И слов-то я таких от нее раньше не слышал.
– А я ведь и о тебе придумал: Ниночка – блондиночка.
– Не идет тебе так сюсюкать, – сказал она и села рядом. Но под ее взглядом рука моя не поднималась обнять ее. – Ну, что у тебя стряслось?
И я, действительно, как побитый пёс, выложил ей всё как на духу.
Она встала, потрепала мою шевелюру и сказала:
– Дурень ты, дурень. Иди, проспись. От любовных мук во сне трезвеют не хуже, чем от водки. Утро вечера мудренее.
И она легонько подтолкнула меня к двери.
Я лег, и вправду мгновенно уснул с легким сердцем.
С утра был понедельник – тяжелый день. Город был пуст, словно все опохмелялись после воскресной пьянки. Тенты на пустынном пляже казались сникшими и печальными.
Я зашел в чащу и долго лежал на траве. Бесцельность кружила голову не хуже вина. Одиночество мое разделяли лишь лодки, позванивающие цепями у небольшого деревянного настила. Цепкость внутренних цепей когтила меня.
Снял у лодочника одну из лодок, выплыл на середину озера, поднял весла и лег на дно лодки, закинув руки за голову. Покой осторожно и недоверчиво закрадывался в душу. Через некоторое время, подняв голову, я не мог определить, где я по отношению к знакомому окружению. И это удивительное впервые в жизни ощутимое мной чувство потери ориентиров в пространстве ощущалось спасительным в моем положении.
Несколько раз ложился спиной на дно лодки и поднимался. Оказывается, потеря ориентира, смертельно пугающая человека, для меня была спасительной, словно бы с каждым разом всё более ослабевал камень, висящий на моей шее. В какое-то мгновенье я физически ощутил, как он свалился за борт.
Мне даже показалось, что я, подобно Эдмону Дантесу, будущему графу Монтекристо, сумел, уже идя на дно, вырваться из мешка, который ушел на дно вместе с грузом, и вынырнул на поверхность новой жизни.
IV
Овечье небо Крыма