Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
Он напряг сильные плечи, повернулся к Литвиненко.
— Ну, развязывайте, что ли.
— Только не озоруйте, — предупредил Матвей, развязывая зубами узлы, — вокруг народ, меткие.
— Ладно уже, — произнес Антон, расправляя руки. Потрогал мускулы. — Нам бы еще землю пахать с ним, со Степкою. Может, на плужке бы попробовали: и нам приятно, и вам барыш…
— Зубы не скаль перед смертным часом, — укорил Очкас, — подходи швидче.
Миронов и Шульгин подошли к виселице.
— Твари, — презрительно выдавил подпоручик, — трусливые твари.
— Поверженная чернь никогда не отличалась силой воли, — сказал Самойленко, — чернь
Миронов встал на скамейку, огляделся вокруг. Мише показалось, что Антон заметил его. Мальчик уткнул голову в колени, зажал уши. Вдруг Антон громко закричал, и вслед за этим затопали сапоги, хлопнули револьверные выстрелы. Миша вскочил. По бугру метнулись тени всадников.
— Туда побегли! — крикнул Мотька. — Туда!
Миша опрыгнул с тачанки, бросился к вербе. На земле корчился подпоручик, схватившись за живот. Он пронзительно орал. Возле крутился Очкас, не зная с какой стороны подступить.
— В самый дых его саданул. Видать, копыта отдирать придется, — торопливо объяснил он.
Смертников согнали в кучу, окружили.
За толстыми витыми стволами деревьев учащенно стучали выстрелы.
— Убег ли, — радостно выдохнул Меркул.
Но вскоре на полянку, держа за руки и ноги, вынесли Шульгина.
Он хрипел, силился вырваться, взмахивал рукавом в клочья разодранной рубахи. Казаки положили его на снег, вниз лицом. Степан рывком перевернулся на опину. Один из казаков укоризненно покачал головой, придавил его коленом, поймал за руки, с силой скрестил их у него на груди и связал веревкой.
— Махает, всю поддевку закровенил, — виновато сказал казак подошедшему Самойленко, — ну и Степка Лютый.
— Все едино теперь махать без надобности, — сказал второй казак, угрюмо наблюдая за Самойленко.
Самойленко увидел ухмылку на лице Литвиненко, набросился на него:
— Другой? Где другой?
— Швидкий черт, — просипел Мотька, придерживая пальцем горло, — неудобное место, ваше благородие…. Балки… чертово место… Лучше нет — на площади аль без выдумок — холодным оружием.
Самойленко, обругав Мотьку, побежал на гребень.
Меркул дернул Литвиненко за рукав.
— Как тот убег? Миронов.
— Кого-сь из конных подвалил. Чисто летучий мышь, только крыльями мах-мах…. С офицера дух вышиб, а то рядового… пожалеет.
Самойленко вернулся обозленный. Миронова не поймали.
Быстро повесили остальных. Трупы побросали в расщелину и завалили камнями. Остался только Шульгин. Литвиненко оттолкнул плечом казака, державшего Степана, взмахнул штыком, присел, крякнул. Шульгин вскинулся, но Мотька ударил его вторично и, не вынимая штыка, с силой придавил к земле.
— По привычке… Во Владикавказе вволю разговелись… Костистый, черт…
— Зверюга, — тихо укорил Мотьку рядом стоявший казак. — Хоть бы не бахвалился.
— А что с ним нянчиться, — зло сказал Очкас, усаживаясь на тачанку, — жалкую, фотографа не пригласили на карточку выбить, интересно.
…В жарко натопленной комнате писаренковского зимовника сидели у стола Павло, Семей Карагодин, Меркул, Миша и Петя. Сидели на нарах возле спавшего Миронова. Писаренко угодливо прислуживал, подавая кувшины с молоком, жареное мясо и соленые арбузы. Беседа шла долго. Павло был сосредоточен и бледен. Темно-русая прядка падала на лоб, светло-голубые глаза были устремлены в одну точку. Он слушал Меркул а и изредка, в подтверждение его слов, утвердительно кивал головой.
— …Оглянусь вот я сейчас назад, дела у их были какие-сь невинные, — говорил Меркул. — Потому еще как-то обидно было, что к настоящему грабежу не были приучены, за всяким дерьмом жалели. А разобраться: война шла, надо ее ублаготворить. Это не у тещи на именинах, а на войне. К примеру, кавалерия, не поедет же на боге духе святом — раз. Пеший не будет же босым топать — два. Накормить, к тому же, и себя и худобу надо — три. По справедливости, надо бы иметь чихаузы, а какие в такой войне чихаузы. Ну, и что же. В такой нужде много товарищи налютовали? Прямо скажу, немного. Я же в Совете сидел, насколько помнишь, Павло Лукич, в жалобной комиссии. До меня все хлеборобы обиженные бегали. И что за жалобы несли: коня, мол, прямо на улице отпрягли, а запаленного подбросили, в амбар влезли, зерна нагорнули все для того же коня, яблоки без спросу вырвали в саду аль помидоры в огороде. Старика обложили в бога, и в мат, и в фитилек, и в лампадку…
— Погоди, Меркул, — вмешался Писаренко. — Что это ты их так уж стал раописывать, чуть да не ангелами-херувимами. А мало они людей перевели?
— Как так перевели?
— А очень просто. Мало казаков порасстреляли? Мало по тюрьмам пересажали? По Жилейской не суди, у нас с Советской властью не ссорились, вот возьми тот же Прочноокоп, где восставал, аль Гунибовку…
— А ты проверь всех тех, кого побили, — перебил Меркул, — по фамилиям проверь. Что же, зря их в расход пустили? Виноватые же они против той власти были. А я про нас говорю.
— Дальше, — тихо попросил Павло.
— Вот тебе и дальше, Павло Лукич. Помню, раз нагнулся товарищ в огороде у Лялина и поверх огудины рукой шарит, огурчик ищет. Подкрался сзади Тимоха Ляпин да как ошарашит его промеж лопаток колом запаренным. Так даже за такое злодейство Тимофею не попало, а наоборот, попало красному солдату от командира. «Не лезь, говорит, в чужой огород, поделом тебе». Видите, какие дела. Какие-сь детские у них были поступки. Сами помните небось, заявятся, к примеру, с Армавиру целым отрядом. Красные ленты на конях, гривы очекрыженные, хвосты куцые, сами все, как один, чубатые, в воздух палят, какой-нибудь бонбой с обрыва швырнет — ну, чисто дети. Шуму, правда, немало делали, для глаза казацкого это, конечно, без привычки, да и то взять надо: Расея большая, народ не только по казачьей струне воспитанный. И еще сказать — озоруют, когда в куче, а когда один на один, так любого возьми, поговори с ним, — грудной младенец. Все тебе пояснит насчет революции, насчет буржуев и акулов каких-ся. Расскажет, с какой он сам губернии происходит, и про матерь, и про отца. Вел я не с одним беседу. Много из них на землю жалились мне: мол, земли у них мало, кони дохлые; так им в забаву — на наших степях поскакать, да еще на казачьих конях. Разве это плохо? Нет. Я их понимаю, бо я сам стеновой простор люблю. И коли где степь запахивают, к сердцу кровь подходит…
Миша и Петя внимательно слушали деда. Думали ли они, что яловничий Меркул сумеет так разговориться. Меркул нагнулся к Павлу.
— Как вздумаю, каких мы людей прогнали, страшно становится. Думки такие у меня: коли заявился бы хоть один из них, упал бы перед ним на колени, сапоги целовал бы, сам бы себя плетюганом выпорол. Ведь я тоже раскорякой ходил, Павло Лукич: я и в Совете, я и с казаками.
— С Мостового беда начала куриться, — сказал Карагодин, — на его в станице обида.
Меркул оборотился к нему.