Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
Надо было уходить, но не хотелось вставать. Тело слабело от тепла, от ласки, от всей этой непривычной, после долгих скитаний, обстановки. Любка, приподнявшись на локте, положила на руку голову мужа и осторожно, легкими прикосновениями пальцев, гладила ему лицо, волосы.
— Время немного прошло, Павлуша, — шептала она, — а кажется мне в другой раз, что сердце морщинами пошло. Раньше любила языком поточить, понасмеш-ничать, теперь не тянет. Душа привяла, как огуди-на на морозе. Бывало, за тобой подглядывала, беспокоилась, не отобьют ли у меня твои плечи, руки, синие
— Ты чего, Люба? — забеспокоился Павло. — Перестань.
— Теперь другая забота, — сказала Любка, — не боюсь бабы, не боюсь… Боюсь, поймают тебя, Павлуша!.. Им наплевать, какой ты красивый, ласковый, на глаза твои никто и не позавидует… Ловят тебя, Павлушка. Сколько раз вокруг хаты ходили, ночью. А то и в хату заглянут да заглянут.
— Идти надо бы, — Павло поднял голову, — долежишься тут.
— Полежи еще трошки. Может, надолго расстанемся, — она прижалась к нему. — Помнишь, после того как с фронта ты пришел, по кукурузу ездили, вдвоем, а я заснула у куреня. А ты меня будить не стал, сам полон воз наломал, и проснулась я уже поверх початок. Отнес ты меня на мажару и думал, сонную, а? Как думал, Павлуша?
— Сонную…
— Обманула я тебя, — Любка оживилась, улыбнулась, — нарошно не ворохнулась. Чуяла, как ты подходил ко мне, козявку со лба снял, соломкой за ухом пощекотал, а потом поддел ладонями и понес. Ты несешь, а во мне все играет, думаю: любит, любит, любит…
В окно постучали. Зачавкали сапогами, кто-то кашлянул.
— Мишка? — спросила испуганная Любка.
— Нет, — сказал Павло, доставая из бекеши наган, — чужие.
Любка бросилась к мужу.
— Не стреляй, Павлуша. От всех не отстреляешься, убьют.
— Живьем отдаваться?
— Спрячься.
Павло быстро оглянулся. В единственной комнате стояли стол, кровать, над которой лежали крупные тыквы. Спрятаться было некуда. Взгляд задержался на печи. У наружных дверей снова застучали и, как определялось по звуку, прикладами. Павло подошел к печи, высунул заслонку, обжегшую его пальцы. На него дохнул жар. Сунув руки, пощупал, потер ладони. Под был еще горяч. Павло схватил бекешу, еще влажную от дождя, застлал ею под, бросил в печь одежду, сапоги, уздечку и быстро вполз внутрь. Любка задернула печную заслонку и отворила дверь. В хату вошли трое казаков, и с ними какой-то юнец в погонах алексеевской дивизии.
— Засветила бы лампу, — потребовал один из вошедших казаков, — гостей в потемках встречаешь.
— Шут вас по ночам носит, — огрызнулась Любка, сдерживая лихорадочную дрожь, охватившую ее тело.
— Ишь ты какая сурьезная. Тогда я сам.
Казак, очевидно старший патрульный, присел на лавку, по-хозяйски поправил фитиль, зажег лампу.
Юнец пошарил в сенях, вернулся, нащупал хлеб, лежавший на столе.
— Теплый еще, хороший, — сказал он, — ужинали? — он указал на неубранную миску и ложку.
— Нет, снедала, — грубовато ответила Любка. — Чего ночью людей баламутите?
— Погреться пришли, на улице мокреть, — ответил молодой казак с румяными щеками. — Помню тебя, когда ты еще в девках ходила. Раздобрела…
Он сластолюбиво оглядел Любку, подкрутил усики.
— Сидели бы в караулках.
— Кабы таких субчиков, как твой муж, не было, пожалуй бы, даже таким мясом, как у тебя, не заманули.
— Ладно уже, пошел, — остановил его старший, — Пожрать бы чего, хозяйка.
— Ничего нет, — сказала Любка изменившимся голосом, — ничего нет. Ребенка побудите, хворый он у меня.
— Вот оно чего. — Казак покряхтел. — Придется уходить. Дай только в сухом месте цигарку свернуть.
Патрульный вынул кисет, медленно сделал самокрутку, прикурил от лампы.
— Ну, теперь можно и трогать, пошли.
— Не скушно? — спросил молодой казак.
— Обхожусь.
— А коли не обойдешься, под ложечкой засосет, кого-нибудь из нас покличь. А то и весь народ, — казак оглядел Любку, подморгнул, — на всех бы хватило. Вроде па личность худая, а вполне с объемом.
— Ну, не приставай, — подталкивая его, сказал старший, — привязался, «помидор».
Патрульные ушли, оставив на глиняном полу следы сапог.
Закрыв за ними дверь, Любка бросилась к печи.
Павло вылез, пошатываясь подошел к столу, бросил наган. Любка потрогала теплый револьвер.
— Под мышкой держал, — скривился Павло, — боялся — сам выпалит.
Он потер пальцем зубы, будто с них что-то соскабливая, пополоскал горло, выплюнул.
— Лей, — сказал он, наклонившись, — остыть хочу.
Любка лила воду на голову, и струйки текли по шее, на пол. Павло пощупал волосы, потянул вверх пучок.
— Не вылезли? Кажись, нет. Выходит, человек — самая крепкая животная.
Вытерся полотенцем; пристукивая, натянул ссохшиеся сапоги, надел горячую бекешу. Он заметно почернел и осунулся.
— Ну, пока, Любка, дай я тебя поцелую.
— Когда придешь?
— Только на коне, с шашкой. Не дело казаку в печках отлеживаться. — Он крепко обнял прильнувшую к нему Любку. — Ты тоже перестрадала не меньше моего. Никогда я этого не забуду, хорошая ты…
Сунув в карман поддевки наган, он быстро вышел из хаты.
Обойдя двор, он нашел Мишу, спавшего возле дерева. Растолкал его.
— Ишь, сторож, — незлобно укорил он, — понадейся.
— Дядя Павло, я только-только, — Миша вскочил на ноги, — вы что-то быстро.
— Всего десять минут был, Мишка. Ведь некогда же.
Они спустились к реке. Павло свернул замок литвиненковской лодки, на которой тот рыбачил и расставлял раколовки. Управляя жердями, переехал черную, как вар, Саломаху. Оттолкнули лодку от берега. Чтобы запутать следы, прошли зарослями осоки и выбрались к богатунскому спуску крайними форштадтскими планами. От проток поднимался теплый воздух. Клубчатые, редкие туманы стлались над лесом. Павло остановился у обрыва, привлек к себе Мишу.