Нам целый мир чужбина
Шрифт:
Славка задумался (это-то нас и сгубило), а у меня еще тогда забрезжило, что массовые модели социальной жизни создаются не для понимания, а для коллективного самоуслаждения – для совместного потрясения то восхитительным, то ужасным, но неизменно освобожденным от всего неопределенного и противоречивого, а следовательно – всего истинного. И вот – безумство храбрых – Сахаров обзавелся площадью близ университета, где профессора теперь получают по сто двадцать долларов в месяц, Славка обрел покой в Земле Обетованной, а я, скользкий от пота уж…
Слева отозвалась коротко и косо натянутая леса Биржевого переулка – смесь складских задворок со скромным классицизмом мимолетного просвета на Волховский
“юдофобство”. Мы со Славкой на углу Среднего и Тучкова вопреки очевидности уверяем негодующе фыркающего слюной через сломанный передний зуб Женьку, что в обход по набережной Макарова короче, чем по Волховскому – Биржевому. Ударив по рукам, мы со Славкой немедленно ударяемся в галоп (от неведомо куда несущихся молодых людей сегодня мне сразу же хочется проситься в палату для тихих) и выскакиваем на мою теперешнюю позицию метров на пятьдесят впереди честно шагающего Женьки, и он долго дивится этому странному феномену. Он и врал-то прежде всего из-за своей доверчивости, ограждавшей от низких сомнений даже его же собственные выдумки. Из крупных фантомов у него вначале имелся только оставивший их с матерью из-за каких-то мужественных причин отец, грузинский князь, во время войны являвшийся в немецкой генеральской шинели на захваченную фашистами станцию и без единого немецкого слова прикреплявший мину на стратегическом вагоне. Затем появился двоюродный брат-физик, лауреат Ленинской премии, вскоре сронивший со своего лаврового венка скучное уточнение “двоюродный”…
Вот из-за этой-то доверчивости к себе Женька с забытым в наш век достоинством (образец – Жерар Филип в “Красном и черном”) отбрасывал как бы черные волосы как бы скрипача (завершить азы ремесла помешал абсолютный слух и стремление иметь дело только с музыкальными шедеврами) и единственный из моих знакомых употреблял слово “благородство”. Поскольку себя он судил по чувствам, а других по делам, в благородстве он, кажется, не имел себе равных. Наше с Женькой знакомство началось с того, что незнакомый хмырь – весь обтянуто-черный, как злой волшебник из
“Лебединого озера”, невольно веришь, что он жгучий брюнет
(мягкий нос и безвольный подбородок разглядишь далеко не сразу)
– как ни в чем не бывало попросил у меня рубль до завтра. Я дал ему последнюю пятерку разменять в буфете – сдачу пришлось ждать примерно неделю. Он благодарил меня с забытым ныне благородным жаром: “Ты страшно меня выручил!” Можно ли после этого сказать:
“Ты страшно меня подвел”?
Может быть, еще и поэтому, в очередной раз выслушивая Катькины размягченные раздумья: “Все-таки Женька тебя по-настоящему любит”, я однажды вдруг прозрел: “Если где-то столкнемся – продаст и еще будет считать себя правым”. Без любви к истине, к тому, что есть на самом деле, не может быть никакой морали, а
Женька не умел честно спорить – выкручивался до противного. Тем не менее я еще вполне благодушно позволял ему мять и оглаживать мою руку, с нежностью мурлыча при этом мою совсем не приспособленную для нежностей фамилию, пока Славка не принимался еще более умильно оглаживать другую мою руку. В зависимости от настроения Женька мог, сверкнув угольно-желтыми глазами, бешено хлопнуть дверью, но мог и прийти в удвоенное умиление от эстетической завершенности Славкиного ехидства: нет, ну какой
Роич – это прямо Россини, послушайте, послушайте, это же такой
Роич!.. Громким, несколько гундосым голосом (вечный насморк уроженца Крыма) он с абсолютной точностью выпевает проигрыш
“Дона Базилио”: “…три-ри-рьям, ти-ри-рьям, ти-ри-рьям” – это же такой Роич! У вас нет Гяурова? – порывисто ставит мою любимую пластинку: послушайте, послушайте – блль! – поцарапал (мое сердце, но я терплю – гость!), – хорошо с вами, Люська вот никогда не слушает, Бах не Бах – сразу начинает шуршать, я взрываюсь – я вспыльчив (весьма почетное звание): тупая корова!
– хорошо женщинам, от всего могут защититься слезами, может, я бы тоже так хотел – Люська в столовой всегда берет вилку только на себя, твой муж, Ковригина, никогда так не делает, я уж какими ее только словами… То, что она красавица, еще не дает ей права…
По нашим лицам прокатывается сдавленное негодование: Люська вовсе не красавица, а эстет (“тет” произносить как в слове
“тетерев”), Юра Разгуляев просто страдает: “Нос у нее уж-жасно нехороший”, – но нас-то выводит из себя не нос турецкой туфлей, а бесцеремонность, с которой он навязывает нам свою личную иллюзию. А Женька тем временем вспоминает, что по прочтении какого-то куртуазного романа он решил изъясняться с неиссякаемой текучестью посредственного адвоката:
– Не премину заметить, что в современной нам Латвии весьма ощутимы следы буржуазного наследия, поскольку даже в невоспитанной России весьма немногие стали бы на жениха своей дочери пинаться ногами. Но такова моя участь у буржуа – я беден,
– жерар-филиповский отброс головы и наша всегдашняя оторопь: беден… каким еще можно быть в наше время – нормальным! – Я предпочел бы, чтобы в моем лице этот лощеный хам встретил твоего, Ковригина, супруга, исключительно с целью преподать этому гаду маленький урок – задницей об ступеньки. Правда, это с твоей стороны было не слишком благородно, я же только хотел попугать – знаешь, как больно копчиком… Не люблю вишневый компот!
– А ты не мог бы выражать свою нелюбовь каким-нибудь другим способом? – сладчайшим голосом спрашивает Славка. – Ты в своей ненависти к компоту уничтожаешь уже третьи полстакана.
Мы с Катькой (особенно Катька) были люди широкие, еще полные голодранцы, мы уже держали открытый дом, но нас (особенно
Катьку) раздражало, когда не слишком званый гость, не позволяя нам проявить нашу широту, с неудовольствием крутил головой:
“Что-то совсем не хочется есть!” – и один за другим отправлял в свой безостановочно болтающий о чем-то совершенно постороннем рот считанные куски.
Господи, с некоторых пор он взял еще и моду поглядывать на
Катьку с надколотой, как чашка, гусарски хулиганской блудливой улыбкой, этаким чертом подсаживаясь к столу то одним, то другим боком: “А ты, Ковригина, оказывается, ничего…” – И бедовый взгляд на меня: “Жалко, мы с тобой друзья!..” – “Ты попытайся, я разрешаю”. – “Серьезно?.. Нет, все равно не могу. Ты не понимаешь, что для женщины значит внимание!..” Неугодную реальность в него было не вбить и кувалдой.
Вся зона “Женька” засигналила лирическими аккордами, в каждый из которых вливалась зудящая стоматологическая частота, замигала сценками, уже не вызывающими любовно-снисходительной улыбки, ибо теперь мне был известен конечный итог, который и определяет все.
Меня больше не забавляет, что Женька должен был безостановочно что-то вертеть – стул, пока не отберут, бритвочку, пока – блль!.. – не порежет палец, спичечный коробок, пока не усыплет весь пятнистый от сигаретных ожогов, вздутый от разлитого чая и пива фанерный выщербленный стол крошечными прямоугольничками, которые уже не удается переломить пополам, – теперь я стараюсь держаться от нервных личностей подальше: вечные внутренние кипения надежно защищают их от истины, от справедливости…