Наперекор судьбе
Шрифт:
– Я с этим не могу и не хочу соглашаться, – обычно говорил он.
Его лицо становилось непроницаемым, и Селия с Венецией понимали: дальше спорить бессмысленно и лучше употребить это время на что-нибудь полезное. Потеря здания «Литтонс» сказалась на нем сильнее, чем на остальных. У Оливера произошло то, что называется пространственной дезориентацией. Он с трудом выдерживал пребывание на Керзон-стрит. Оливер чувствовал, что лишился прошлого, лишился своего наследия. Здание «Литтонс» всегда было такой же частью его жизни, как и дом на Чейни-уок. Он с раннего детства привык просиживать там часами, впитывая легенды, историю и атмосферу этого места. Полки, уставленные книгами, были фоном его жизни. Если бы
Потеря всей документации ударила по нему ничуть не меньше, чем потеря редких книг и склада в подвале. Оливеру всегда нравилась возможность проследить историю каждой книги от ее замысла до публикации. Это позволяло ему чувствовать свои корни. Он любил просматривать старые контракты и письма. Для него это было столь же важно, как для Селии – свидетельства о рождении детей, их первые локоны и башмачки. Керзон-стрит была для «Литтонс» временным пристанищем, но никак не домом.
Оливеру отчаянно недоставало ММ. Ее молчаливой и безусловной преданности семейному делу. Их объединяла общая история. Сестра была его стойкой, хотя и осторожной союзницей. Она знала, как он относится к книгам, и понимала, какое отвращение вызывает у него курс на откровенную коммерциализацию издательства, взятый Селией и Венецией. Но ММ теперь появлялась на работе далеко не каждый день; хорошо, если два дня в неделю. И то она приезжала достаточно поздно, а уезжала рано. Она уверяла, что с ней все в порядке, однако это явно было не так. Никто не знал, чем она больна. Они с Гордоном быстро и умело отметали все расспросы о ее состоянии. Но у ММ был очень нездоровый цвет лица и такая же болезненная худоба. Она быстро уставала. Просто не верилось, что когда-то эта женщина могла работать сутками напролет.
ММ утверждала: виной всему ее бессонница и тревога за Джея. Оливер и Селия оба уцепились за это вполне правдоподобное объяснение. Настоящую причину ММ и Гордон договорились не раскрывать как можно дольше. У ММ обнаружили рак желудка. Диагноз она восприняла со своей всегдашней стойкостью и потребовала, чтобы врач сказал, сколько ей осталось. «Максимум – полгода», – был ответ врача.
– Адель, тебе письмо.
– Спасибо.
Наверняка из «Вога». Они обещали ей заплатить. Деньги были бы весьма кстати, тогда бы она…
– Боже мой! – воскликнула Адель, увидев конверт.
– В чем дело? – удивилась леди Бекенхем.
Но Адель уже бежала к себе, зажимая в руках драгоценный коричневый конвертик, похожий на те, в каких приносили телеграммы. Только этот конверт был с символом Красного Креста и немецкой надписью: «Deutsche Rotes Kreuz». Адель не могла без содрогания смотреть на штемпель с готическим шрифтом, но главное находилось внутри. Адель открыла конверт. Там были не просто слова. Там были слова, написанные рукой Люка, а не скопированные чужой рукой, как произошло с ее письмом. Слова удивительные, удивительные слова: «Mignonne. Письмо запоздало. Мой ответ – тоже. Пиши снова, письмо я возьму у мадам Андре. Je t’aime, je t’embrasse, je t’adore. Люк» [80] .
Письмо пришло через Женеву, откуда его переслали в лондонское представительство Красного Креста, а дальше оно двигалось обычным образом. На конверте была английская почтовая марка. Адель посмотрела на дату. Письмо Люка добиралась до нее пять месяцев. Пять нескончаемых, мучительных месяцев. А с момента ее письма к нему прошел целый год.
Адель не сразу поняла весь смысл, вложенный в скупые слова. Значит, Люк съехал с их прежней квартиры. Как же она не подумала о таком варианте? Тогда это вполне объясняло и запоздалое получение Люком ее письма, и его задержку с ответом. Должно быть, добрейшая мадам
В тот же день Адель поехала в Биконсфилд.
Ее второе письмо было короче. О чем писать, если многое, очень многое оставалось невозможным?
Je t’adore aussi [81] . Mam’selle Адель.
Она подала текст письма и семь пенсов, даже не пытаясь вытирать слезы.
– Большое вам спасибо, – как и в прошлый раз, сказала она служащей.
Прежде чем ехать домой, Адель нашла скамейку и села, подставив лицо осеннему солнцу. Она читала и перечитывала письмо Люка, а слезы текли и текли у нее по щекам.
Моя самая дорогая!
Знаю, что моя просьба достаточно преждевременна, но я так сильно тебя люблю, потому и пишу об этом. Быть может, к моему окончательному возвращению домой ты согласишься на помолвку? Дни и недели, проведенные с тобой, и эта последняя удивительная ночь были не просто самыми счастливыми в моей жизни. Все это далеко превосходило наиболее смелые мои мечты. Думаю, мы могли бы быть счастливы вместе и прожить очень хорошую жизнь. Прошу тебя, Барти, спокойно и внимательно подумай над моими словами и ни в коем случае не считай, будто я тороплю тебя с ответом. Боюсь, времени у нас более чем достаточно. Или, лучше сказать, надеюсь.
Горячо любящий тебя,
Джон.
Барти читала эти строчки со смешанным чувством счастья и страха, который вызывали у нее все признания Джона в любви и его просьбы. Она очень надеялась, что страх постепенно рассеется, однако он лишь нарастал, змеей вползая ей в голову и сердце. Этот страх лишал ее покоя и даже самых невинных жизненных удовольствий.
Она не раз твердила себе, что бояться глупо. Она любит Джона, Джон любит ее. Они идеально подходят друг другу. У них схожие взгляды, им нравятся одинаковые развлечения, они совершенно не тяготятся друг другом. Ей было легко представить счастливую жизнь с Джоном. У них были бы дети, но он ни за что не стал бы требовать, чтобы она пожертвовала карьерой ради семьи. Ее работа не вызывала бы у него презрительных усмешек, и он не завидовал бы ее успехам.
Это была бы спокойная, насыщенная жизнь, где каждый старался бы сделать другого счастливее. Она вошла бы в эту жизнь радостно и уверенно, зная, что ей не угрожают никакие случайности. И не было бы ни страха, ни ревности, ни обмана. Не было бы яростных требований ее внимания. Ей не пришлось бы обдумывать каждый свой поступок, даже самый пустяковый, и терзаться, будет ли это правильно воспринято. Помимо разумных ограничений, накладываемых браком, она была бы свободна. У нее сохранилась бы свобода быть собой.
Но все эти убедительные доводы почему-то не помогали. Страх оставался.
– Майор Уорвик, вам письмо.
– Благодарю, капрал. Так. Судя по почерку – от моего старшего сына. Он мне всегда исправно пишет.
«Чего не скажешь о его матери», – мысленно добавил Бой, вскрывая конверт. Венеция не утруждала себя письмами ему, а когда все же удосуживалась написать, то не выходила за рамки новостей о детях и своей работе в «Литтонс», которая затягивала ее все сильнее. Ей представлялось, будто она чуть ли не руководит издательством. Скорее всего, обычная работа секретарши, только приукрашенная и поданная родителями ей на блюдечке, чтобы чем-то занять великовозрастную дочку. А еще – дать ей уважительную причину, чтобы торчать в Лондоне. Конечно, Эшингем и дети – это так скучно.