Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Она встретила меня, приложив палец к губам, пропустила в гостиную, прошла в спальню и позвала за собой. Мэрилин сидела на кровати. Врач осматривал внутреннюю сторону ее руки в поисках вены, чтобы вколоть амитал. У меня внутри все перевернулось. Увидев меня, она закричала, чтобы я вышел вон. Я спросил врача, знает ли он, сколько она уже приняла снотворного и других лекарств. Молодой испуганный парень бросил на меня растерянный взгляд — он хотел побыстрее сделать укол и уйти, чтобы никогда больше не возвращаться. Тут же, около кровати, в черной хламиде, с аккуратно зачесанными подколотыми волосами, напудренным носом и выражением материнской заботы на лице стояла пышущая здоровьем Паула. Мне показалось, что она едва ли испытывает чувство вины. Да, она поняла, что сделка оказалась невыгодной и ситуация вышла из-под контроля. А потому искала поддержки, требуя признания
Паула на этот раз была очень внимательна. «Пойду схожу вниз за обедом…» Я испытал ответный прилив теплоты, наверное потому, что сам крайне нуждался в поддержке, и заметил, что в уголках ее глаз застыл страх. Раз боится, значит, в здравом уме, раз в здравом уме и все еще здесь, значит, у нее есть какие-то обязательства, кроме любви к себе. Я поблагодарил ее — так, ни за что, — она коснулась меня рукой и пошла с кем-то из актеров за обедом.
Мэрилин лежала с закрытыми глазами. Я ожидал услышать затрудненное дыхание, однако она была спокойна. Цветок из стали и то бы не выдержал такое. Я впал в отчаяние: как же я был самонадеян, думая, будто мне под силу одному сберечь ее от дурного, и перебирал в голове, кто бы мог ей помочь. Давила усталость, и не было никакой надежды, что когда-нибудь мы снова сможем общаться. Я слишком долго был рядом и ничего не приобрел, кроме чувства неизбывной ответственности за ее жизнь. Она же нуждалась в ином — взлететь на гребне бегущей волны, чтобы та с грохотом вынесла ее, загадочную морскую богиню, на берег. Презирая магию, она все-таки хотела, чтобы предметы вспыхивали от ее прикосновения, доказывая, что высокое искусство и власть что-то такое же неотъемлемое, как и ее глаза. Я вспомнил о ее лос-анджелесском враче, хотя он вряд ли бы согласился оставить практику и приехать сюда. Но отбросил эту мысль: пусть возьмет себя в руки. Почему бы ей не позаботиться о себе, если это единственный выход. Но она, похоже, уже не могла, полностью попав во власть снотворных таблеток, а до меня слишком поздно дошло, что именно из-за них я потерял ее… Круг замкнулся, я понял, что ей, наверное, уже не помочь. Я был сейчас совершенно беспомощен, мешок гвоздей, брошенных ей в лицо, немой укор в беспомощности перед собственным прошлым, с которым она не могла совладать, даже по-настоящему полюбив.
Впервые за долгое время мы были вдвоем в тишине, и мысль, что она в таком состоянии должна еще и работать, показалась мне чудовищной — мы все сошли с ума, как это могло произойти? Надо было срочно прекращать съемки. Хотя я знал, что она придет в ярость, расценив это как обвинение в том, что из-за нее провалилась картина. Не говоря уже о карьере.
Я вдруг поймал себя, что от безысходности уповаю на чудо. Она проснется, а я скажу: «Господь вернул тебе свою любовь, дорогая». И она поверит! Захотелось стать верующим, чтобы она тоже обрела веру. Все встало на свои места, мы изобрели Бога, чтобы не умереть от жизни, где самая большая реальность — это любовь. Я представил, как ее жесткий страдающий взгляд исполнится сокровенности и кротости, в этом для меня была ее суть, ее неповторимость. Все остальное, влекущее и пугающее в ней и в других, лежало по ту сторону любви.
А что было бы, фантазировал я, перестань она быть кинозвездой, — смогли бы мы жить как самые обычные люди, на равнине, далеко от высочайшего пика, где воздух сильно разрежен? Эта мысль вдруг выскочила из-под меня, как костыль, и образ Мэрилин потерял свои очертания. Что бы она делала, едва умея писать, в обыденной жизни? Увлеченный видением, я продолжал представлять, как спокойная, позабывшая об изнуряющих ее страхах Мэрилин, молодая, от рождения интеллигентная женщина, днем занимается своими делами, а вечером, умиротворенная, ложится спать. Возможно ли это? В своей безвестности она была мне намного дороже.
И тут я осознал собственный глубочайший эгоизм, ведь положение кинозвезды было главным достижением ее жизни, ее триумфом. Что бы я сказал, если бы условием женитьбы мне поставили отказ от творчества? Весь ужас был в том, что между нею и этой кинозвездой не существовало малейшего зазора. Ее убивало то, что она Мэрилин Монро. Иного ей было не дано. Она жила от фильма к фильму, и отказаться от славы для нее в буквальном смысле означало зачахнуть. Она с наслаждением возилась в саду, любила переставлять в доме мебель, покупать какую-то ерунду вроде лампы или кофейника. Все это было предуготовлением к уютной жизни, которой она не могла долго выносить, и в порыве новой роли опять устремлялась к луне. С юных лет, сначала в мечтах, а потом в жизни, она установила особые отношения со зрителем, и лишиться их для нее было все равно что отторгнуть кусок живой плоти.
Вожделея о чуде, я понял, что никакими умозрительными решениями ее не спасти. Только мгновенный шок, отрезвляющее видение собственной смерти могло бы подвигнуть ее на отчаянный шаг снова обрести веру. Похоже, понимая это, она ввергала себя в краткое наркотическое забытье, раз от разу становившееся все опаснее.
Я не располагал тайным знанием, чтобы спасти ее. Не мог взять и повести за руку, так как она отказывалась протянуть ее мне. Единственное — вера, что я ее последняя опора, и та покинула меня. Трудно было допустить, что ей вообще кто-нибудь в состоянии помочь.
Одно было непреложно — она не может закончить съемки. Но этот провал подтвердил бы наихудшие опасения, что она находится под магнетической властью жуткого прошлого и не в состоянии совладать с собой. Она спала. А я еще раз страстно посетовал, что не умею молиться и не могу сотворить для нее образ, о котором знает только любовь. Хотя и это бы не спасло.
Около года назад, когда Мэрилин снималась в Голливуде в глупейшей комедии «Давай займемся любовью», к нам заглянул Уолтер Уэнджер, предложив подумать о сценарии по повести Камю «Падение». Я перечел ее, но желания писать сценарий не возникло, и мы просто поговорили. Я слышал, что в период гражданской войны в Испании Уэнджер поставил «Блокаду» с Генри Фонда и Мадлен Кэролл, фильм, который стал одной из немногочисленных попыток Голливуда отреагировать на поражение демократии. Несмотря на завуалированную поддержку республиканцев, фильм пикетировался ура-патриотическими силами. Уэнджер производил впечатление серьезного и очень образованного человека. Однако по нему сразу было видно, что он режиссер старой голливудской закваски, и я вспомнил, что где-то читал, будто несколько лет назад он застрелил любовника своей жены.
Если опустить философский подтекст, то «Падение» — история о сложности взаимоотношений мужчины с женщинами, которую отодвигают на второй план сосредоточенные рассуждения повествователя-мужчины об этике, в частности о том, можно ли осуждать человека за ужасный поступок, когда он остался равнодушным к чужому зову о помощи. Антигерой, от лица которого ведется повествование, выступает в роли «судьи-грешника», преследуемого сознанием вины за то, что не остановил девушку, которая на его глазах бросилась вниз с моста.
Повесть была тонко выписана, но ее финал заставил предположить, что автор хотел поставить более серьезную проблему, чем чье-то равнодушие к чужому крику о помощи. Рискуя жизнью, можно было спасти девушку и обнаружить, что ее спасение вовсе не в тебе, сколь бы заботлив и внимателен ты ни был, а в ней, и только в ней самой. А что, если в худшем случае попытка спасти диктовалась тщеславием и любовью? Может ли болезненное себялюбие перечеркнуть этическое деяние? Возможно ли, исходя из самых искренних побуждений, спасти того, кто отказывается от спасения? Может быть, все дело в том, чтобы пробудить в человеке стремление к жизни? А если это невозможно, то с какого момента тот, кто спасает, обречен на неуспех? Можно ли оправдать неуспех и в каком случае? На мой взгляд, «Падение» обрывалось слишком рано — там, где начиналась самая большая боль.
В конце концов, самоубийство может выражать не только разочарование в себе, но и ненависть к другому. В Китае по традиции самоубийца вешался в дверном проеме дома своего обидчика. Это было не только сведением счетов с собой, но и своеобразной формой мщения. Согласно христианской морали, тех, кто наложил на себя руки, было запрещено хоронить на кладбище. Не потому ли, что этот человек умирал не только в ненависти к себе, но к Богу, божественному дару жизни?
Ее сон вовсе не походил на сон, но был пульсацией измученного существа, которое сражалось с демоном. Как его звали?