Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Невнятная речь Сэнди была настолько же малопонятна, насколько безукоризненно точна. В окно спальни я как-то утром в воскресенье в пятидесятые годы увидел картину, заставившую стряхнуть остатки сна, — неужели это он, разгуливая по дороге, говорит по-французски? Выйдя из дома, я понял, что Сэнди в шортах и рваных сандалиях прогуливается с Оскаром Ницшке, французским архитектором, который недавно оглох. К куску садового шланга Сэнди приспособил жестяную воронку и говорил в нее, а Ницшке, придерживая шланг около уха, жаловался, что Сэнди слишком кричит. На шее у Ницшке висела картонка с надписью, сделанной Колдером, чей почерк нельзя было спутать, — «Я глухой». У каждого в руке было по бутылке красного вина. Не помню, о чем шла беседа, но, видимо, о чем-то серьезном. Я присоединился к ним, пока они не свернули к дому Колдера, который находился где-то в миле. Они завершали одну из своих ночных пирушек, совершая прогулку по шоссе, где за день едва ли проезжали одна или две машины.
Теперь Колдеры здесь
«Понт Ройал», где я останавливался после войны, теперь реставрировался, и золотая патина былой элегантности французской буржуазии еще раз сверкнула сквозь сумрак военных лет. Консьержа с обтрепанными обшлагами, который ездил через весь Париж днем кормить кроликов, не было и в помине. К началу шестидесятых исчезли широкие проспекты и улицы: припаркованные машины закрывали первые этажи домов и великолепие входных дверей. Машины стали своего рода авансценой Парижа, оттеснив архитектуру на задний план, и люди сделались чем-то случайным, нервно маневрируя в лабиринтах бамперов, решеток и выхлопных труб. Только устрицы и цвет парижского неба оставались такими же неповторимыми.
Инга дорожила жизнью так, как это делает тот, кто едва избежал смерти; те, кто выжил в те годы, особо понимали друг друга. Для нее все было просто: от людей нечего ожидать, но надо требовать того, что они могли и должны были давать.
Когда в Темплгофе авиация разбомбила ворота, она вышла и побрела куда-то на юг, в сторону Австрии. Скорее просто чтобы идти, чем в надежде, что ее семье удалось выжить и она найдет их в Зальцбурге. Ее история в те времена напоминала сотни других: катастрофический конец рейха, поездка на перекладных, на грузовиках, потоки людей в обоих направлениях, неожиданная порядочность и привычное предательство. Пока наконец она не остановилась где-то на крошечном мосту, решив взобраться на перила и броситься в воду, как вдруг ее остановил какой-то старик, солдат на костылях, сказав, что никогда не надо сдаваться, и взял вместе с собой. Так они брели несколько дней и ночей, пока не добрались до Зальцбурга. Что-то случилось с памятью. Она не могла вспомнить дом, где жила, но, казалось, это не важно, ибо разве можно было надеяться, что ее родители выжили. Солдат-калека вел ее от дома к дому, однако она ничего не могла вспомнить, пока на выходе из богатой части города к ней не вернулось теплое чувство сродства. Но он только посмеялся над ней — вокруг жили состоятельные люди, разве к ним могла принадлежать одетая в рванье, запаршивевшая девчонка, — и они пошли по новому кругу, пока она неожиданно не узнала медное кольцо на дверях, рванулась к своему дому и начала колотить в дверь, и на крыльце — о чудо! — появилась ее изумленная мать. Она бросилась к ней в объятия, а когда обернулась, чтобы поблагодарить солдата и пригласить его в дом, никого не оказалось, она кинулась вверх, вниз по улице, но его и след простыл, как будто он явился ей как ангел во сне, но она знала, это был не сон, тогда почему он ушел? Может быть, понял: он не подходит для этих элегантных людей. А может быть, ненавидел состоятельных и боялся их.
Когда она рассказывала эту историю, то, казалось, не столько жалела себя, сколько утверждала, что каждый, чтобы спастись, должен обрести силы в себе; такая опора на самое себя скорее трагедия, чем пафос. Она не была ни оптимисткой, ни пессимисткой: жизнь явила достаточно зла. Зачем было ждать худшего? И радовалась в людях хорошему, хотя ожидала худшего. Действительно, реалистическая логика должна была допустить существование солдата либо оказалась бы ложной по отношению к жизни. Оплакивать весь мир означало отказаться от пугающего созерцания хорошего. Война должна была сломить не одну такую женщину, как она, но не сломила. Трудно было представить, чтобы кто-нибудь из американцев был так жизнерадостен.
И вот теперь, четыре года спустя, после того как Уолтер Уэйнджер предложил написать сценарий «Падения», фильма о человеке, который не остановил женщину, прыгнувшую с моста, Инга рассказала историю о человеке, который удержал ее от такого же точно поступка.
Странно, однако, что он все-таки исчез!
Как-то днем на пороге загородного дома появилась Мэрилин со своей двоюродной сестрой Бернис Миракль и актером Ралфом Робертсом, ее преданным другом. Во время войны этот широкоскулый, сильный, приятного вида атлет, индеец-полукровка, был офицером в «Карлсонс рейнджерс», а потом стал массажистом. Он привез их во взятом напрокат пикапе, чтобы забрать стоявший на втором этаже огромный телевизор, подаренный Мэрилин Эр-си-эй два года назад, а также кое-что из ее вещей.
Мэрилин хотелось показать Бернис дом, то, как она его обустроила. Она повела ее наверх, потом вниз, затем на лужайку полюбоваться на необозримые просторы, рассказывала, как встраивали в мансарде слуховые оконца, поднимая крышу над боковым крылом, чтобы сделать над кухней еще одну комнату, и многое другое. Тем временем Робертс таскал вещи в машину. Я угостил их чаем и ушел, полагая, что ей хочется поболтать с Бернис, серьезной скромной молодой девушкой из Флориды. Я догадался, что они впервые встретились, и Мэрилин не без тайной гордости представила мне ее как свою родственницу. Я не помнил, чтобы она когда-нибудь упоминала о ней. Но, кажется, та была дочерью матери Мэрилин от первого брака.
Где-то через полчаса я услышал, как захлопнулась задняя дверца пикапа, и вышел из мастерской, чтобы попрощаться с Робертсом и Бернис, которые садились в машину. Я в одиночестве стоял у гаража. В этот момент наши взгляды с Мэрилин встретились, и мы усмехнулись друг другу и абсурдности того, что происходит. Интересно, что все-таки осталось у нее в памяти от этих лет, а что забылось. Позже я не раз удивлялся, как легко забывается все после того, как отчуждение проделает свою разрушительную работу. Заметив новый коричневый «лендровер», который я привез из Европы с месяц назад, она поняла, что я собираюсь здесь обосноваться. Это заинтриговало ее. Она поинтересовалась, что там приделано к шасси. Я объяснил: специальное мощное приспособление, чтобы копать лунки для фруктовых деревьев, которые я решил посадить. Она посмотрела на меня с удивлением, и я уловил в ее взгляде грусть от того, сколько надежды у нас было связано с этим местом. В свое время она постоянно заставляла меня прикупать землю, и я поначалу возражал, не видя необходимости, ибо для этого надо было залезать в долги. Но все обернулось не только удачным вложением капитала, но красотой, хотя пришлось продать несколько рукописей, чтобы выплатить налоги. Теперь я решил здесь осесть, в то время как она, по своему обыкновению, опять была в полной неопределенности. Я не мог себе такого позволить, если намеревался серьезно работать. Мы просто сдернули покрывало с неизменно сурового прошлого. И теперь я был твердо уверен, что человек не может освободиться от него, не пережив искушения покончить жизнь самоубийством или же совершив убийство в попытке ускользнуть от него. Мы лишь то, чем были, за исключением небольших кардинальных изменений, если повезет. Нам с Мэрилин удалось использовать это под завязку.
Казалось, она оттягивает отъезд. За ее спиной с ветвей огромного кизилового дерева облетали последние сухие листья. На нее ложился серый отсвет коры и осени. Она была в мокасинах — на вид не дашь больше четырнадцати — и коричневом свитере, который неожиданно вздернула, чтобы показать перебинтованный живот.
— Как тебе эта повязка? — Она таинственно усмехнулась, как будто хотела что-то сказать.
— Что это?
— Операция на поджелудочную. Из-за нее все болело.
Я почувствовал, что в этом не было укора мне или Хьюстону, будто мы в раздражении от ее бесконечных проволочек недостаточно внимательно отнеслись к ее здоровью во время съемок. Она просто хотела сказать, что ее поведение объясняется не тривиальной заносчивостью, плохим характером или пагубными привычками. Это заставило меня еще раз задуматься, понимает ли она хоть теперь, что стоит вплотную у края бездны. По ее голосу и демонстративному движению, которым она вздернула свитер, чувствовалось, что болезнь для нее случайность, а не результат пагубного употребления снотворных. Она все еще не понимала, что самая большая опасность таится в ней самой, в приступах раздражения, сколь бы оправданными они ни казались. Она была все тем же ребенком и жертвой. Я почувствовал, как во мне поднимается былая потребность предостеречь ее, но сдержался и не проронил ни слова. Несмотря на то что старые полузабытые сигнальные флажки подавали знаки, мы, наверное, оба чувствовали себя достаточно глупо, махая на прощание, пока машина не исчезла за поворотом, причудливый изгиб которого мы с ней и с архитектором вместе продумывали около пяти лет назад. Оставшись один, я стоял, разглядывая некрупную темную щебенку, залитую асфальтом, и вспомнил, как ей хотелось, чтобы дорога к дому была засыпана галькой и машины, подъезжая, приятно шуршали, как в Калифорнии. Здесь же выпадал снег, и каждую зиму снегоочистители снимали покрытие. Однако всегда можно желать большего, чем то, что есть. Она, бесспорно, была права, что добиться большего можно, только если не думать о тратах. Я вошел в дом, все еще продолжая спорить с собою на эту тему. Воистину — ничему нет конца.