Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Войдя в бар гостиницы «Мейпс», я увидел, как Хьюстон, сидя за столиком рядом со стройной, благородного вида молодой женщиной-фотографом с короткой стрижкой и европейским акцентом, одновременно показавшейся застенчивой и сильной, смеется, запрокинув голову. Я запомнил стрижку, ясные голубые глаза и скрытую чувственность, но был слишком занят мыслями о неудачах с финалом фильма и поэтому едва помню, о чем говорили. В то, что мы с Ингой будем женаты двадцать пять лет, как явствует на тот момент, когда пишутся эти строки, я бы тогда не поверил. Как совместить лучший период жизни — четвертьвековое совместное существование — с умозрительным заключением никогда не жениться, теперь уже в третий раз! Былые убеждения можно восстановить в памяти, но так же трудно оживить, как узнать будущее. Я был уверен, во мне уже не проснется потребность преодолеть внутреннюю замкнутость и обрести близкого человека, с которым можно будет жить, положившись друг на друга, но она появилась и жила сначала дни, а потом недели и месяцы. В католической Австрии ее
Но тогда я едва взглянул на нее. До того как мы подружились в Нью-Йорке несколько месяцев спустя, мы почти не общались. Будучи намного моложе Картье-Брессона, она несколько лет была его главным помощником в Париже, и теперь они вместе путешествовали по Америке на арендованной им по этому случаю машине. Он хотел пересечь страну, чтобы увидеть ее истинную жизнь. Всю дорогу от Рино до Нью-Йорка они искали, где бы поесть. Будучи европейцами — она австрийка, он француз, — оба допустили глубочайшую ошибку, предположив, что вдоль дороги их ждут уютные ресторанчики с местной кухней. Вместо этого повсюду были закусочные с гамбургерами. По счастью, он захватил маленький электрический кипятильник, рассчитанный на одну чашку воды, — всю дорогу они пили чай и питались салатом.
Позже Хьюстон рассказал мне, что их так развеселило в баре. Незадолго до «Неприкаянных» он был в Мексике, где в глухом уголке снимал «Неуловимого» и куда Инга приехала делать фотографии. Она работала в «Пари-матч» и «Лайфе». В главной роли был занят знаменитый Оди Мерфи, который всю Вторую мировую войну прошел пехотинцем, а потом стал известнейшим американским актером, героем-орденоносцем, одною левой дюжинами косившим немцев. Как-то утром Джон с приятелями отправился пострелять уток на огромном высокогорном озере и забрал Ингу, чтобы она запечатлела последние трепыхания подстреленной им дичи. Ей порядком надоел весь этот шум и гам с градом дробинок, сыпавшихся на голову и на ее новенькие телефотолинзы, и она отправилась погулять. Внимание привлекли две мечущиеся на воде темные точки. Через дальномер она разглядела, что у покачивающейся на волнах лодки барахтается человек. И закричала, но никто из охотников ухом не повел, зная, что те двое — Оди и пилот их кинокомпании — были настоящие machos [23] , которые могут за себя постоять. Она же поняла, что их дело плохо. И, потеряв несколько минут на призывы к охотившимся, скинула одежду, войдя в трусах и лифчике в холодную воду. Плыть было с полмили. Мерфи в полном изнеможении колотил из последних сил по воде руками, но никак не мог забраться в лодку. Пилот, будучи не в силах помочь приятелю, поскольку тоже не умел плавать, пребывал в истерике. Она приказала Мерфи схватиться за бретельку лифчика и отбуксировала его на берег. Это заняло порядочно времени, а на берегу все так же палили без остановки. Придя в себя, Инга добралась до них и выругала, обозвав мерзавцами. Встретив ее несколько месяцев спустя в Рино, Хьюстон весь лучился радостью. И выразил этой хорошенькой молодой женщине особое почтение, которого в его глазах заслуживали лишь те, кто смотрел смерти в лицо. Мерфи в знак благодарности подарил ей одну из своих заветных реликвий — часы, с которыми, не расставаясь, прошел всю войну, великолепный хронометр, который она носит до сих пор. У него была еще одна такая же реликвия — револьвер, который он постоянно держал под подушкой и, просыпаясь по ночам от кошмаров, иногда палил из него в тент палатки.
23
Мужественные, настоящие мужчины ( исп.).
В Нью-Йорке, где Инга бывала проездом между командировками, шла затяжная война между Картье-Брессоном и Гжоном Мили, еще одним великим фотографом, но совершенно иного плана. Каждый из них оспаривал право называться ее крестным отцом от фотографии. Основным пунктом разногласий служил треножник: Мили настаивал, чтобы она пользовалась им, тогда как Картье-Брессон отвергал эту необходимость, и все по-французски. Шел снег, и мы бродили вверх-вниз по Шестой авеню, время от времени наведываясь в огромную студию Мили на 23-й улице. Дело порой едва не доходило до драки. Инга обычно шла между ними, на разные лады повторяя одно и то же: «О Боже, ну прекратите, прекратите, да прекратите же!» Но ее призывам никто не внимал, ибо речь шла о том, чтобы завоевать престижное звание ее учителя. Оба были мастера своего дела, но это не охлаждало их пыл. Фанатизм создавал вокруг них ореол чистоты чувств: оба знали себе цену, в них было намешано много всего, но и тот и другой были наивны, ибо слишком болели за дело. Я бы тоже снова хотел стать таким. «Moi, je deteste… moi, j’adore… moi, je…» [24] — они без конца ловили оттенки мгновений, чтобы запечатлеть жизнь, и не сомневались, что их мысли бесценны для человечества. После Голливуда это встряхнуло меня, ибо здесь ничего не делалось на продажу; единственное, что ими двигало, — это рвение и усердие. Картье однажды в приступе ярости даже схватился за нож. Оба любили друг друга, и она, такая же нетерпимая, как и они, с радостью выступала носителем здравого смысла. Если у нее получалась удачная фотография, каждый видел в этом свое влияние, отрицая воздействие другого.
24
Что касается меня, я считаю… что касается меня, то я ненавижу… А я обожаю… ( фр.).
Гжон Мили был высокого роста, с усами под нависшим луковицей ближневосточным носом и прической, которую ему делал Сэмми, еще один не имевший перспектив создать семью албанец, который был у него на посылках и всегда приходил в восторг от сделанной им самим стрижки. Гжон никогда ничего не покупал, кроме фотопринадлежностей, и мог неделю прожить на куске сыра или черствого хлеба. Эдакий высокогорный козел. У него была своя мастерская в «Лайфе», которую ему выделили, когда его собственная сгорела. Пожар обернулся настоящей бедой, ибо поглотил несколько тысяч фотографий, именные подарки, поношенные шляпы, письма Пикассо и всех, кто хоть мало-мальски был известен в последние пятьдесят лет. Он любил народные танцы и каждую неделю отправлялся в нижнюю часть Бродвея, чтобы попрыгать там с другими албанцами, которые в своем большинстве были ему по пояс. Жизнь представлялась ему прекрасной. Он чем-то напоминал Сарояна, этот глубоко независимый человек с огромной потребностью в дружбе и одиночестве, не имевший ни малейшего представления, что такое доллар, хотя любил строить из себя практичного дельца — на самом деле эта сторона жизни его вовсе не интересовала. В последние годы, через два десятилетия, он часто вспоминал о матери, в чьем одобрении постоянно нуждался. Ему было уже под восемьдесят, и он пользовался в Америке неизменным признанием, так что в свои девяносто с лишним в уединенных горах Албании она могла гордиться сыном.
Картье-Брессон был человеком совсем иного плана — начитанный, всегда гладко выбритый нормандец из аристократической семьи, одетый несколько на английский манер в добротные неброские пиджаки из твида. Во время войны он попал в немецкий плен, бежал с третьей попытки и с тех пор не прекращал путешествовать. Китай, Советский Союз, Африка, Индия — на фотографиях, отснятых «лейкой», ему удалось запечатлеть благородную молчаливость мира. Как Инга и Гжон, он был художником, но, в отличие от нее, интересовался политикой.
Все трое не разделяли и не могли разделять взглядов своего поколения, неспособного понять, что фотография — своего рода форма таинственного пророчества. Разве объяснишь, что с ее помощью можно подвигнуть душу к высокому переживанию и пусть не впрямую, спровоцировать дурных, эгоистичных, нетерпимых, тупых людей его разрушить. Самым страшным врагом оставались равнодушие и все виды пошлости в этом одном из самых вульгарных видов искусства. Мне нравился пристальный взгляд Инги на мир, что позволяло ей, будучи пристрастной, всегда как бы смотреть извне.
Что не переставало удивлять, так это ее непоколебимая гордость. «Я сноб», — однажды сказала она, подразумевая, что никогда не согласится оказаться в толпе, а будет всегда с краю, чтобы иметь возможность самостоятельно оглядеть целое. Баленсиага специально для нее сделал широкополую серую шляпу и широкое серое пальто, подарив их вместе с гардеробом платьев в благодарность за ее фотографии и еще за то, что по-испански она говорила как испанка, позволяя себе не соглашаться с ним, когда считала это необходимым. Воспитанная в нацистской Германии с ее псевдопопулизмом, она испытывала обоснованные опасения перед сентиментальным проявлением любви к человечеству. За отказ вступить в студенческую нацистскую организацию ее послали на трудовые работы. Она собирала детали для самолетов в берлинском аэропорту Темплгоф, в то время как его ежедневно бомбили, работая там вместе с украинками, о которых некому было скорбеть, когда они гибли во время бомбежки.
Через год после нашей встречи мы переезжали на небольшом пароме через Рейн. К ней с поклоном подошел хорошо одетый мужчина в мягкой широкополой шляпе и твидовом пальто. Стоя у поручней, я рассматривал берег и, повернувшись, увидел, что он разговаривает с ней, слегка подавшись вперед, с напряженной и льстивой улыбкой. Когда мы съезжали с парома, Инга в машине сказала, что он просил найти издателя для его книги.
— Это один из тех, кто отправил меня в Темплгоф.
— Значит, послал на верную смерть.
— Да, пожалуй, что так. — Она побледнела.
Мы поднялись на гору и остановились у замка над Рейном. Грандиозно. То же самое и с той же аргументацией творил ку-клукс-клан. Но здесь когда-то стоял Гейне. Может быть, прошлое действительно жестоко, и авангард прав. Но даже если так, я должен выявить преемственность. Надо показать ее, чтобы люди поняли и все не повторилось вновь. Авангард, на мой взгляд, взывал исключительно к своим приверженцам, и здесь что-то было не так. С другой стороны, никакой ортодоксальный реализм не мог объяснить этого убиения-в-лоне-цивилизации.