Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
В последний раз мы встретились незадолго до его смерти — он умер, как и его мать, от гипертонии, едва ему перевалило за сорок. Я позвонил Эбби, и он пригласил меня к себе в холостяцкую квартиру на Манхэттене. Мы не виделись с довоенной поры. Открыв дверь в шелковой голубой пижаме и в шлепанцах на босу ногу, он провел меня в небольшую гостиную, окна которой выходили на начало Лексингтон-авеню. Была суббота, далеко за полдень. На Бродвее шла пьеса «Все мои сыновья», пару лет назад я опубликовал роман «Фокус», женился и обзавелся двумя детьми. А его капитал появился из спальни: оттуда вышли две ошеломляюще красивые молодые женщины на тонких шпильках и, порывисто поцеловав его, задержались ровно на столько, чтобы кивнуть, когда он с чувством пасхальной безмятежности представил меня. Застегивая на ходу
Он был похож на нашего давно умершего дядюшку Хаима по прозвищу Плевок — тот же орлиный нос, карие, исполненные острого вожделения глаза, темная волнистая шевелюра, ровный ряд зубов. Зачем ему надо было устраивать этот спектакль? Если Эбби хотелось вызвать у меня зависть, он, безусловно, преуспел. Мы договорились о встрече за три дня, и у него было достаточно времени, чтобы подготовиться. Теперь его расплывшееся в улыбке лицо выражало удовлетворение. Как ни нелепа была ситуация, я неожиданно понял, что все эти годы мы исподволь соперничали с ним. Потому он приурочил визит девиц к моему приходу. Его, должно быть, глубоко уязвил мой успех — одна из пьес к тому времени была удостоена премии. И он доказал, что если не владеет пером, то очень хорош в постели. Я знал, что сладостное чувство превосходства, написанное на его лице, недолговечно. Тем не менее такое самолюбование всегда сковывало меня: дружеское общение с подобными людьми требует отказа от самого себя, ибо они жаждут постоянного восхищения. Вопрос только в том, зачем это надо и как скоро надоест.
У меня к нему было дело, о котором я пока молчал. Мы начали с военных воспоминаний, с того, как он свихнулся во время операции в Анцио.
— После прорыва меня перевели в военную полицию и предложили разыскивать грузовики, перевозившие покрышки, которые исчезали где-то под Римом, в районе Фоша. Я выследил этих ребят и нашел дорогу, по которой они загоняли грузовики в лес, разгружали, а затем отпускали. — Он утробно рассмеялся: — Вот где была пожива, но я, конечно, не стал рисковать.
Из этого я должен был сделать вывод, что он вернулся с войны не с пустым кошельком, хотя взяток не брал. В волшебном мире Ньюменов подобные вещи легко уживались. Бог знает, что было на самом деле, но он хотел доказать мне, что, несмотря ни на что, преуспел.
Наша беседа неожиданно свернула к философским размышлениям над неудачами.
— Как ты можешь жить с одной женщиной? Мне кажется, я бы не смог.
— А зачем тебе две?
— Ну так… — Он растерянно посмотрел в окно. — А вдруг я захочу ребенка? — И он, ошалевший, повернулся ко мне: — Как тебе это, а?
— Не знаю. Всем иногда хочется и того и другого.
— А вдруг надоест? Кстати, что ты делаешь в этом случае… Ну, если она надоест?
— Жду, когда это пройдет.
Он вздохнул:
— Так я и знал.
Тем не менее он успел жениться и обзавестись ребенком, прежде чем отойти в мир иной.
— О чем всегда мечтал твой отец? — спросил я. Этот вопрос был причиной моего визита.
Последнее время меня преследовали неясные, но захватывающие видения, что-то вроде стремительно прочерченной кривой — едва различимого повествования, без сквозного диалога или определенного места действия. Пьеса разворачивалась в сознании человека, что позволяло воспроизвести события одновременно, а не последовательно. К тому времени я знал о трех самоубийствах, два из которых были совершены коммивояжерами. И помнил, что у Менни был не совсем обычный конец. Лет десять назад, в колледже, я начал писать пьесу о коммивояжере и его семье, но потом бросил и совершенно забыл о ней. Записная книжка, в которой я делал пометки, всплыла еще девять лет спустя, много позже премьеры «Смерти коммивояжера», когда я вывозил из бруклинского дома свои бумаги, поскольку мой первый брак распался.
— Скажи, чего он больше всего хотел, что его привлекало?
Мой кузен Эбби, в котором одновременно боролись чувство любви ко мне, раздражение соперника, презрение к поздним неудачам отца, сочувствие и любовь к нему, а также восхищение его истовостью, — мой смуглый статный кузен, сидевший напротив, недавно тоже вошел в мои сны, и, наверное, поэтому я снял трубку и позвонил ему.
Огромная лиловая равнина сливается у горизонта с оранжевой полосой заката. Я опускаю белую босую ступню в какую-то неглубокую яму, на дне которой немного кристально чистой воды и натянуты пять серебристых толстых струн, как у арфы. Я касаюсь их ногой, и воздух наполняется звуками музыки, от которых бежит рябь по воде. Внезапно где-то поблизости на лиловой равнине возникает белая цементная стена, и, приближаясь к ней, я различаю двух козлоногих фавнов, разгуливающих на задних ногах. Они играют у стены в ручной мяч. Это мои кузены Эбби и Бадди. Страшен звук удара плотного, тяжелого черного мяча, отлетающего от их передних копыт.
— Отец хотел, чтобы у нас было семейное дело. И мы были бы все вместе, — сказал Эбби. — Семейное дело для его мальчиков.
Это понятное земное желание, подобно электрическому разряду, выстроило хаотически разбросанные в моей голове железные опилки в определенном порядке. Безудержный прожектер Менни вдруг предстал человеком, у которого была цель: он мечтал о чуде, которое вознаградило бы его за многотрудную жизнь и искупило бесконечную ложь, безумные фантазии, безудержные желания, даже ту полуказарменную дисциплину, которой он донимал своих мальчиков. Все, как в фокусе, обрело смысл и форму. Бизнес был выражением его неистовой любви к самому себе, своим детям. Этот нелепый домосед до последнего боролся за победу в том обществе, которое не предоставило ему иных возможностей восстановить утраченное человеческое достоинство. Он избрал единственный путь: дать свое имя общему с сыновьями делу. Я вдруг понял его всем своим существом.
Вопрос, на который я искал ответ, возник у меня около года назад, после случайной встречи. Это было сразу же вслед за постановкой пьесы «Все мои сыновья» в Бостоне, когда я жил ожиданием скорой премьеры на Бродвее. В тот зимний день, войдя в фойе старого бостонского «Колониэл-театр», я был немало удивлен, заметив среди последних зрителей, уходивших с дневного спектакля, Менни. Он нес перекинутое через руку добротное серое пальто, на голове красовалась жемчужно-серая шляпа, на ногах начищенные до блеска маленькие башмаки — он шел и плакал. Мы не виделись уже лет десять. Хотя мое имя светилось на афише над входом, он явно не ожидал этой встречи.
— Менни! Неужели ты? Как я рад тебя видеть!
Было видно, что он живет в дешевой гостинице, устал, добираясь на своей малолитражке из Нью-Йорка в Бостон, и торговля сегодня не приносит успеха. Не ответив на приветствие, Менни произнес:
— А у Бадди все превосходно.
И я увидел тень смущения на его лице, как будто он не всегда желал мне добра.
Мы немного поговорили, и он вышел из просторного фойе на улицу. Мне показалось, я знаю, о чем он думает — его сыновья проиграли в воображаемом споре. Глядя, как он растворяется в уличной толпе, я почувствовал, как непреодолимая тоска засосала под ложечкой. Годы спустя эта борьба за фантом победы или поражения покажется призрачной, но тогда, в холле театра, во мне взыграло что-то мальчишеское, то ли униженное в прошлом самолюбие, то ли смешанная с презрением зависть к мужской раскрепощенной чувственности Ньюменов… В Менни как бы сфокусировалась вся моя жизнь. И в то же время в отдаленном уголке сознания настойчиво билась мысль, что все это я про него придумал, а на самом деле он просто хвастун и нахальный мелкий торговец.
Больше всего меня поразила фраза о Бадди, которая появилась невесть откуда, — она говорила о возможностях новой формы, которая жила пока еще только в моей голове. Я был полностью увлечен текущей работой и не думал писать ни о каком коммивояжере. Однако хорошо было бы написать пьесу без всяких переходов, на одном диалоге, где каждая реплика — в строку, ни убавить, ни прибавить, все строго, как в природе, экономно, как в зеленом листе, и совершенно, как в муравье.
Главное, пьеса должна была делать со зрителем то же, что Менни сделал во время нашей неожиданной встречи со мной, — рассечь время, подобно тому как нож рассекает слоеный пирог или дорога, вскрывая геологические пласты, прорезает гору, и вместо логической цепи событий совместить прошлое с будущим как данности, каждая из которых бесконечна.