Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Как-то днем он появился с худощавой блондинкой в белом пальто с черным меховым воротником, представив ее как свою возлюбленную, свою Стеллу, которую мама, я заметил, сразу же невзлюбила. Она не любила ни одну из жен своих братьев. Миронова Минни была толста, приземиста и глупа, носила на шляпках искусственные фрукты и была настолько тупа, что спала с собственным сыном, поскольку у него был туберкулез и он нуждался в покое. Мама никогда не слышала о Фрейде, но видела в этом что-то смешное, отталкивающее и любила передразнить хныкающую манеру разговора Минни — насупив брови и зажав нос, она издавала какие-то кошачьи звуки. Жена Гарри тоже оставляла желать лучшего — выбирая спутницу жизни, все братья себя недооценили. Бетти была танцовщицей в кабаре, и если ее красивое пышное тело по вполне понятным причинам имело для кроткого Гарри неотразимую привлекательность, он все же мог бы подобрать себе что-то пореспектабельнее. Как ни был он кроток, эта женщина настолько свела его с ума, что ночью он залез в офис своего отца и выкрал из сейфа деньги.
Конечно,
Стелла росла в сиротском приюте, чего мама почему-то не могла ей простить. Однажды днем она заманила Хаима и потребовала, чтобы он всерьез подумал о своей жизни и порвал с этой явно недостойной его подругой: мало того что она крашеная блондинка, так еще костлява, с большими ногами, руками, лошадиными зубами, огромным ртом и какими-то грудными всхлипами вместо смеха. Она, естественно, полагала, что Стелла беременна, но, когда Хаим поклялся, что ничего такого и в помине нет, их связь показалась совершенно непостижимой. Как может красивый мужчина жениться на непривлекательной сиротке, которая ведет сомнительный образ жизни, иначе где бы она научилась так вульгарно обесцвечивать волосы? В отличие от погруженного в себя брата Мойши, который, казалось, хотел прочесть в моих глазах, чт о я собою представляю, вызывая ощущение, будто я ископаемое, Хаим почти не обращал на меня внимания, будучи занят исключительно тем, что ловил свое отражение в окне или в застекленных рамках на стенах. Этот нарциссизм он унаследовал от Луиса Барнета, своего отца, который в самую жестокую пору Депрессии каждую неделю отправлялся к парикмахеру подровнять вандейковскую бородку, усы, а также попудрить и спрыснуть одеколоном лысину, несмотря на то что каждый цент у него в кармане был получен от моего отца, который сам едва сводил концы с концами. Даже парикмахер-итальянец не одобрял подобной суетности.
Луис был горячего нрава, как и Хаим, но с Хаимом никто не мог тягаться в умении плеваться дробинками: плевки летели через всю комнату, а он безмятежно улыбался. Этому искусству его обучили на флоте, где было немало заядлых охотников, каких в Гарлеме не сыщешь. Хаим демонстрировал свое мастерство во время семейных сборищ. Обе семьи, и Барнетов, и Миллеров, были весьма многочисленны, и если четверть века спустя не проходило месяца, чтобы кого-нибудь не хоронили, тогда все были молоды и то и дело собирались кланом на чью-то свадьбу или bar mitzvahs. В те годы женщины носили вечерние туалеты. Хаим появлялся в большой бальной зале со своей костлявой блондинкой женой, которая зычным голосом радостно приветствовала всех и начинала шептаться с мужчинами, отчего те заливались громким смехом, в то время как женщины, поджав губы, переглядывались между собой, обиженные тем, что их оставили без внимания. Хаим раскланивался на все стороны, одаривая собравшихся галантной улыбкой. И вдруг начиналось нечто невообразимое, напоминавшее блошиную лихорадку, — люди начинали почесываться, кто шею, кто лоб, пока зуд не охватывал всех танцующих и стоящих с бокалами. Мама подбегала к Хаиму, бросалась с кулаками ему на грудь, требуя: «Сейчас же прекрати». Он делал вид, что не понимает, целовал ее и приглашал на танец, в чем мама не могла ему отказать. Вальсируя, он все время улыбался, оглядывая соседние пары — люди отирали с лица его блох, мама, протестуя, истерически смеялась. У Хаима наготове за щекой была целая пригоршня дробинок, причем он отличался завидной меткостью: ни разу не попал никому в глаз, хотя при желании мог попасть внутрь уха. Гости, ставшие жертвой забавы, по инерции начинали чесаться и в других местах. Он хотел научить меня своему искусству, но из этого ничего не вышло. Единственное, что я перенял у него, — это свистеть, заложив в рот два пальца, — один из бесценнейших подарков, который весьма пригодился в жизни.
Внешне Хаим был похож на актера-гангстера Джорджа Рафта, и когда через тридцать лет тот в сопровождении наемных громил как-то днем появился на съемках «Некоторые любят погорячее» [3] , я вспомнил своего дядю. Высоко вздернутые над переносицей кончики бровей свидетельствовали о добром расположении духа, тогда как его телохранители, бросая взгляды по сторонам, давали понять, что угрожают каждому, кто посягнет на жизнь, достоинство или блеск ботинок Рафта. Это был светский визит — перекинуться несколькими словами с режиссером фильма Билли Уалдером и пару минут поглазеть на Мэрилин Монро, чтобы потом уйти с тем же чувством ответственности за судьбы мира, с которым вошел. В его походке было что-то вызывающее, как только он появлялся, все вокруг начинали чувствовать себя не в своей тарелке — ощущение, которое,
3
В русском прокате — «В джазе только девушки». — Здесь и далее примеч. пер.
Мама поехала на похороны в черной вуали, не взяв ни брата, ни меня — слишком явно было дыхание смерти, такой безвременной и несправедливой. Когда мама узнала о кончине Хаима, то сутки не могла вздохнуть без всхлипов и рыданий. Умер, не дожив до тридцати, еще один ее младший брат. «Чертов аптекарь, — бормотала она, прилаживая перед зеркалом за туалетным столиком на голове вуаль, — был бы он порасторопней, может бы, и обошлось…» Позже она вынуждена была признать, что аптекарь здесь ни при чем, а брат умер от сердечного приступа. И все-таки не могла простить ему, никогда не задерживалась в аптеке, чтобы поболтать, а за сарсапариллой с касторкой, мучительным поглощением которых я мог бы доставить аптекарю явное удовольствие, посылала меня одного. Однажды, когда у меня ночью разболелся зуб, она точно так же выпроводила меня одного, семилетнего, вниз на первый этаж к дантисту, доктору Герберту. Когда я позвонил к нему в дверь в два часа ночи, он открыл, будучи, как и я, в пижаме. Бросив на меня быстрый взгляд, он в шлепанцах прошел в свой кабинет, где включил свет, усадил меня в кресло, достал хирургические щипцы и, спросив: «Какой болит?», выдернул тот, на который я указал пальцем. Все произошло очень быстро, безо всяких предварительных уговоров и увещеваний, которые скрашивают время, но нагнетают страх, так что я не успел закричать, как оказался за дверью, вызвал лифт и поднялся домой, где все мирно спали.
После смерти Хаима Стелла пошла в маникюрши. Минул год, за ним другой, она не выражала желания выйти замуж, и мама прониклась к ней глубокой симпатией, как будто Стелла доказала чистоту своих намерений. На самом деле у нее были бесчисленные связи с клиентами из мужского зала, но замуж она так и не вышла, сказав однажды, много лет спустя, когда я сидел нагнув голову во время стрижки: «Знаешь, малыш, у меня был только Хаим, и все!» Крепкая девка, что и говорить. Смеялась она всегда цинично и громко, широко открыв рот, будто весь мир ей — потеха. Мы не виделись не один десяток лет, когда однажды в 1961 году я грустно брел вечером в районе Бродвея по 24-й улице и, увидев парикмахерскую, обрадовался, что наконец-то смогу постричься. Бросив взгляд через стекло, чтобы прикинуть, что там и как, я вдруг увидел со спины Стеллу, которая стояла, слегка склонившись к клиенту с каким-то только ей присущим вызовом. Беседуя с ней, мужчина курил сигару, в то время как парикмахер подравнивал его редкие волосы. Я вошел. Она не обернулась. Теперь я увидел, что в руке она держит поднос с маникюрными принадлежностями. Все тот же грубоватый голос, его волнующий, влекущий резкий звук. Ей, наверное, было уже под семьдесят. У меня внутри похолодело при мысли, что она может узнать меня. Я только что расстался с Мэрилин и не выносил, когда начинали расспрашивать, она же, конечно, не преминет поинтересоваться. И все-таки я не мог уйти, отказавшись от встречи. Парикмахер указал на кресло рядом с тем, около которого она стояла. Я сел и тихо произнес: «Стелла?»
Прошло сорок лет со дня трагической смерти Хаима, все Барнеты, включая маму, ее единственная родня, почили. И пока она медленно поворачивалась в мою сторону, подумалось, что я, наверное, последний из них, кого она видит. На ее лице, когда она обернулась, была готовность перекинуться иронической шуткой с очередным клиентом, но, когда она увидела меня, глубокие складки около рта внезапно смягчились, губы тронула легкая дрожь, которую она погасила жесткой усмешкой. «Артур», — произнесла она ровно и дружелюбно. Я был в неглаженом костюме и зашел постричься, поэтому никак не походил на несравненного Хаима, безупречного, безукоризненного мужчину, который бы никогда не появился на людях в таком несвежем виде. В ее глазах застыло бесконечное удивление перед несправедливостью жизни, где выживает отнюдь не тот, кто достоин, и я почувствовал, что разделяю этот взгляд. Меня сковала робость, которую в те далекие времена я испытывал всякий раз, как только появлялась эта странная женщина, — теперь я снова был в ее власти.
Она не преминула это заметить, спросив: «Как ты здесь очутился?» «Здесь» означало непрестижный деловой район, который вымирал в пять часов вечера, как только преуспевающая публика покидала его. Я не мог обитать по соседству, ибо вокруг теснились убогие доходные дома да несколько ветхих гостиниц.
— Живу неподалеку, — ответил я, почувствовав в ушах резкий свист от быстрого падения свинцовым грузом в социальную бездну, на дне которой было забвение, — в гостинице «Челси».
Недоумение на ее лице уступило место сомнению, удивлению и даже какой-то жалости. Но я по крайней мере вызвал у нее интерес. И удовлетворенно заметил, что она озадаченно размышляет: что с ним — совсем на дне или потерпел крушение, скрывается или, может, рехнулся? Меня буравил ее напряженный, жесткий взгляд.
— Я читала об этом, — сказала она, имея в виду мой недавний развод.
Я кивнул, подтверждая, что мы оба с ней в одной лодке.
— Ничего хорошего, — посочувствовала она.